Потом она ринулась искать Вику и скоро привела ее. Я услышал неразборчивый крик, поначалу доносившийся с лестницы. “Ты видишь? – спрашивала Людмила у племянницы, стоявшей в дверях с тупым и взъерошенным видом. – Ты видишь, до чего ты довела?
Видишь? Обокрали тебя? Вот какое несчастье! А почему я тут два часа твое говно вывозила?! Ты как себя ведешь?! Ты как жить-то будешь? Ты с голоду сдохнуть хочешь? Под забором околеть?.. Все!
Хватит! Собирайся, ко мне поедешь! Пока Павел в больнице, будешь у меня жить! Быстро, я сказала! Что – „нет”?! Я тебе дам „нет”!
Я тебе сейчас такое дам „нет”, что ты света белого не взвидишь!
Быстро! Ты хочешь тут остатки порушить, сучка?! Где твои шмотки?! Дожилась!.. Вот мать-то небось радуется, на тебя глядючи! Смотрит сейчас с облачка – как там моя дочка? А дочка вот вам – пожалуйста! Спасибо, что не пьяная! Тебе Павла не жалко?! Себя-то не жалко тебе?! Павел из больницы выйдет – как жить будете?! Телевизор – украли! Телефон – украли! Ты почему не работаешь? Почему, я тебя спрашиваю! Как жить-то будете?! Все друзей сюда водила, лахудра! Доводилась! Хорошо, саму-то не убили! Да, может, и лучше было бы – убили и убили, ничего не поделаешь: поплакали бы, похоронили, да и дело с концом! Чем на твою опухшую-то рожу смотреть!.. Быстро собирайся, я тебе говорю!.. Стой, погоди!.. беги вниз, перетаскай из-под балкона все на помойку! Быстро!..”
Напуганная Вика, хлюпая носом (плачущей она становилась почему-то похожа на старуху, – должно быть, из-за выражения полной беспомощности, что накатывало на мокрое лицо) и так же по-старушечьи покряхтывая, чтобы сдержать рыдания, поплелась вниз, а Людмила устало села к столу, закурила и стала говорить, что девочкой Вика была просто прелесть, не налюбуешься: славная такая девчушка; а теперь видишь как – совсем от рук отбилась, лахудра. И еще – что Вика похожа на воду: куда ее вольешь, такую форму она и принимает: если дураки кругом, так и она дура, если злые – так и она злая, а если живет с нормальными людьми, тогда и сама становится совсем другой, и нельзя заподозрить, что она может быть злой и пьяной дурой… И что ей племянницу жалко: уж очень она неудалая, все у нее наперекосяк, вся жизнь, просто сил нет смотреть; уж ей под тридцать, а что у нее есть? И что, мол, не дай бог, с Павлом что случись, так даже дачу получит Танька,
Павлова дочь, хоть он с ней жил всего до году, а потом только видел пару раз, да и то, можно сказать, случайно; а с Викой сколько лет бок о бок, одной семьей бытовали, заместо отца ей был, а она ему – дочерью; и все равно Вика ничего не получит, потому что такие дурацкие у нас законы; хотя, конечно, если разбираться, то Вике эта дача куда как нужнее; да и вообще это во всех отношениях было бы справедливее, потому что Вика там и горбатилась, и все, и Павлу помогала – взять хотя бы, как таскали они вдвоем туда сетки от кроватей: Павел привез их поначалу домой, в квартиру – ведь сарая-то еще в ту пору не было, – взволок и поставил на балконе; а потом уж они с Викой
(Аня-то не могла, потому что вечно болела, – тут Людмила безнадежно стряхнула пепел на чистый пол) носили их по очереди сначала к трамваю, а через две остановки сгружали и волокли к участку – ну просто как мураши; вот как; да и вообще, случись что с Павлом, дай ему бог здоровья на многие года, так Вика окажется у нее, у Людмилы, на шее – как говорится, в полный рост; а кормить ее надо? а одевать надо? сама-то она – сам видишь какая; в общем, была бы эта дача большим подспорьем – да хоть бы картошки весной насадить, а осенью выкопать… Да уж что говорить… И она горько махнула рукой и загасила сигарету о каблук.
Я слушал ее, думая о том, что физика жизни проста: тело Ч обречено переместиться из точки Р в точку С, назначенную ему в качестве конечного пункта, за время Ж; тело Ч может, если способно и хочет, размышлять о том, что траектория его движения верна и справедлива или неверна и несправедлива, или в чем-то верна и справедлива, а в чем-то – нет; или верить в одно из этих утверждений; однако каким бы размышлениям и верованиям ни предавалось тело Ч, само оно изменить свою траекторию не в состоянии. Павел родился в сороковом, а в сорок шестом был голод, и он с малолетства хлебнул лиха: долго еще прятал сухари под матрас, и никакими силами его от этого нельзя было отучить.
Как началось – так и пошло: звезда его была неясной, тусклой бедняцкой звездой. Может быть, родись он в другой день и час… жаль, что нельзя прожить вторую жизнь, а потом и третью. А впрочем, если б и можно было, то и вторую, и третью пришлось бы проживать точно так же: вслепую и на большой скорости – как сумасшедший мотоциклист в тумане.
Я сказал, что обсуждать это не хочется, но если уж начали – то, конечно, резонно, чтобы дачу в случае чего получила Вика; даже лучше не Вика, поскольку Вика ничем толком распорядиться не сможет, а сама Людмила; и что так оно и будет, – не дай бог, конечно. Людмила посмотрела, словно я рассказывал небылицы, недовольно хмыкнула и перевела разговор на другое. Через час или полтора я залил полный бак на маленькой заправке при выезде из города. К тому времени стемнело. Скоро начался дождь, и огни встречных машин на лобовом стекле дробились в радужную крошку.
14
– Как же нам не быть довольными, – говорил Будяев улыбаясь. -
Тут ведь вот какая вещь… Сколько тянется эпопея. А? Я уже, по совести говоря, и не рассчитывал. Слишком все привередливые.
Слишком. И копаются, и копаются. Не угодишь. Мы же не можем здесь стены передвинуть, верно? Какая есть квартира – такую и покупайте. Так нет же. То не так, это не этак… Да-а-а-а… Ну хорошо хоть, что Ксения эта решилась… так-то она вроде приличная женщина… – Он с сомнением поднял брови. – А там-то, конечно, кто ее знает… Доторговались, значит. Ну хорошо… Я уж, по чести сказать, и не рассчитывал. Ну слава богу… Как ни болела, а все же померла, как говорится… – Он помолчал, потом закончил со вздохом: – Но все-таки очень, очень привередничают.
Уж и цену сбавили, – правда? – а им все не так. Какие люди все-таки…
Неодобрительно покачивая головой, Будяев принялся выщупывать в раскрытой пачке сигарету. Я уж давно заметил эту привычку: одну вытрясет, помнет, потом другую… хорошо если на третьей остановится.
Дмитрий Николаевич сунул наконец сигарету в рот, рефлекторно точным движением истинного курильщика приклеив ее к нижней губе, взял коробок и негромко встряхнул. С третьего раза полыхнуло.
Табак затлел. Потек дым.
Затянувшись, влажно закашлялся.
– А как же с нами-то теперь? – спросил он в конце концов, утирая косточкой пальца слезящиеся глаза. – А?
Я вздохнул.
– Теперь ваша очередь привередничать. Пока время есть.
– У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у!.. – укоризненно загудел Будяев. -
Что вы, что вы. Скажете тоже – привередничать. Какое там!.. Нам не до переборчивости. Наоборот. Надо бы побыстрее. Прижимает.
Видите ли, тут какая вещь… Вот я вам сейчас покажу. Разве бы мы отсюда когда двинулись? У-у-у-у-у!..
Он положил сигарету, засучил рукав и предъявил желтый пластырь, наклеенный на левое предплечье.
– Видите? Вот эта чепухенция стоит десять долларов. Мне на месяц нужно три упаковки по десять штук в каждой. Умножаем десять на тридцать: итого триста. Это, так сказать, кредит. Что же касается дебета, каковой существует у нас в одном-единственном виде, то есть пенсии, то… Тьфу, даже вспоминать не хочется. -
Он отмахнулся. – В общем, совершенно негодная получается арифметика.
Застегнул рукав и снова взял сигарету.
– Можно бы, конечно, и без них… Но без них – это, скорее всего, недолго. И – до свидания. Уж я не буду вам рассказывать в деталях… короче говоря, как ни крути, а нужны они мне просто позарез… Из этой хреновины нитроглицерин поступает в кровь в течение суток. И равномерно! Вот что важно! Рав-но-мер-но!..
Здесь ведь такая штука, – он сморщился и легонько постучал кулаком по груди, – что без равномерности просто ни в какие ворота. Таблетка что? – сначала много, потом мало. Потом следующая таблетка – опять много. А сердечная мышца этого не любит. Ой не любит! Ее пошатает-пошатает, а потом кувырк – и готово. Такая вот ерундовина. Следовательно, через пару неделек, от силы через месячишко – на бугорок. Не хотите на бугорок?