Выбрать главу

Людмила открыла мне, радостно ахнув, и сказала, что уж не чаяла дождаться по такой погоде; что погода никуда не годная – это что ж за октябрь? если такой октябрь, что в декабре будет? – вообще не разберешь; что вчера и позавчера ходила по два раза – утром и вечером, и сегодня была утром и нашла Павла очень оживленным, из чего заключила, что он, слава богу, пошел на поправку; и что сейчас собиралась уж идти снова одна, видишь: и в доказательство предъявила матерчатую сумку, в которую продолжала натыркивать всякую всячину: большую бутылку воды, котлеты, яблоки… Мы несколько минут топтались в тесном коридорчике, Людмила путалась в рукавах пальто, я совал ей конверт, а она, как всегда, спрашивала: “Зачем же это? Зачем?” Я сказал: “Слушай, ну что ты мне морочишь голову?” – и тогда она взяла со вздохом, пересчитала и радостно сообщила, что завтра купит парного мяса и накрутит Павлу еще котлет – он любит.

Павел и в самом деле был оживлен. Людмила заняла стул возле окна, а я присел на кровать у него в ногах. Как на грех, в тот вечер у всех четверых обитателей палаты сидели посетители, стоял гомон, и я невольно выхватывал из этого гомона отдельные фразы – их можно было бы при желании объединить в любом порядке, и в результате получился бы нормальный больничный разговор, ничем не хуже других больничных разговоров. Я и сам произносил похожие, когда представлялась возможность.

Впрочем, возможностей было немного, потому что Павел оказался нынче удивительно разговорчив. Глаза блестели, и он часто и резко крутил головой по сторонам.

Он все толковал о своей работе, будто уже завтра собирался выходить и браться за дела, и время от времени делал замечания, смысл которых я вовсе не улавливал; Павел перескакивал с одного на другое, а то еще мельком упоминал неизвестных людей так, словно я жил с ними бок о бок, знал всю подноготную, и поэтому то, что Павел о них рассказывал, было мне понятно и смешно.

– Чуйкин в нашем деле ничего не понимает… Как нерусский, честно! Я ему говорю: ты же нерусский, Чуйкин! Смеется… У него забот полон рот… ни плана, ни договоров. Я говорю: Чуйкин, да у тебя на прошлой неделе Семаков с Трушиным перепились, чуть пожар не сделали!.. Трушин – тот еще деятель, я его насквозь вижу. Как ему премию выписывать – так давай, а работать – пускай другие. Это дело? Нет, я так не оставлю… пусть Горячев или дело ставит, чтоб все по-людски, или сам уходит! Понимаешь,

Серега? Найдутся люди на его место! Что ж, заколдованное, что ли? Ничего не заколдованное!.. А то, что я на пенсию могу раньше, – я же говорил, у меня полевого стажа десять лет, – так я еще подожду, подожду… Нет, пенсию-то я оформлю, а работу не брошу… Что ты! Это у нас раньше все бартером платили… бывало, то блюдцами дадут, то чашками, и делай с ними потом что хочешь. А теперь не так, теперь уж нормализовалось… не лимитирует… И работы полно – только делай!..

Я слушал его, стараясь улыбаться и кивать, подтверждая, что да, мне интересно и смешно; на самом же деле снова чувствовал тревогу и стеснение сердца. Оживленность Павла была нездоровой, и то, что он с птичьей порывистостью часто и резко крутил головой, тоже было неспроста.

– Да, да, конечно, – кивал я, пытаясь поймать ускользающую мысль.

Скованно улыбаясь, он бормотал и шевелил пальцами, будто выбирая из воздуха нужные ему слова… Я смотрел на него – и уже, кажется, нчал что-то припоминать, некий неясный проблеск забрезжил передо мной, в груди похолодело, я вот-вот должен был уразуметь нечто важное, – но тут Людмила, как назло, громыхнула стулом, подъезжая ближе к постели, – и догадка, мелькнув в подсознании, так до поры до времени и не выбралась на поверхность. Я только невольно поморщился и коснулся ладонью лба.

– Есть, есть тебе лучше нужно, – со вздохом сказала Людмила. -

Ты погоди трандычить! Слышишь, Павел? Котлеты-то, котлеты! Тебе крепнуть нужно. Я завтра мяса еще куплю. Свежие котлеты, хорошие.

Павел взглянул на нее, повернув голову и сощурившись, но как будто не разглядел – секунду помолчал и продолжал говорить:

– Полно работы, понимаешь? Вике говорю: полно работы, только работай. Не хочет, заспанка такая. Я говорю: иди в экспедицию работать этой… как ее… – Он запнулся и молча пошевелил губами. Людмила рассмеялась и вставила: “Да пошла же она работать, я тебе говорила!”, но Павел не обратил внимания на ее слова. – Этой работать… ну… в экспедиции… Это же экспедиция, а не на рынке картошкой торговать. – Снова оживился:

– Поискать такую работу. Зарплата. Премия. Потом, видишь, вон – дачи дали. Это не фунт изюма – дача! Это земля, понимаешь?

Она-то мне говорит: давай продадим… говорит, половина моя…

Она, что ли, получала эту дачу? Она?

– Да ладно тебе, Павел, – протянула Людмила. – Что ты в самом деле…

– Она получала? Нет, не получала. А говорит – давай продадим.

Это дело? Я говорю, это же не пустяк какой, это земля, понимаешь ты или нет, в самом-то деле!.. это же самая настоящая…

– Ты ляг, Павел, ляг, – сказал я. – Ты чего? Не нервничай. Ляг.

Павел замолчал, странно глядя на меня. Его серые глаза с напряженными сгустками зрачков были совсем близко, но казалось, что он смотрит откуда-то издалека, и я представил вдруг, что сейчас он поднесет ко лбу ладонь, чтобы вглядеться лучше. Но он, разумеется, не сделал этого, а только снова – раз! раз! – подергал головой вправо-влево. Медленно опустился на подушку.

Взгляд уперся в потолок. Глаза вели себя так, как если бы Павел разглядывал мозаику. Я невольно посмотрел вверх. По белому потолку наискось змеилась длинная трещина.

– …самая настоящая… земля… – повторил он.

– Ты поспи, поспи. – Людмила взяла ладонь Павла в свою и легонько покачала. – Поспи-ка, вот чего. Ишь раздухарился. Ладно тебе. Ты ешь. Тебе хорошо есть надо. Я котлеты в тумбочку положу. Поешь потом. Да?

– …недвижимость, – пробормотал Павел и закрыл глаза.

Мне тоже хотелось подержать на прощанье его руку, но я боялся его потревожить – и так и не решился.

19

Снег сыпал вовсю, и с заднего стекла уже пришлось смахивать щеткой. – Куда тебе по такой погоде? – напористо спрашивала

Людмила. Снежинки таяли на лету возле ее раскрасневшегося лица.

– Ты смотри, метет-то! Давай ночуй, утром поедешь, нечего!

– Утром пока доберешься, – бормотал я, поеживаясь. – День насмарку…

– День! – фыркнула она. – Тут вся жизнь под откос, а ты из-за дня печалишься. Давай, не морочь голову, оставайся. Гляди, как запогодило. А не дай бог, в дороге что? И будешь куковать. А?

Машины помаргивали фарами, медленно скользили заснеженные троллейбусы. Трамваи стояли в снегу на площади возле театра молчаливой вереницей замерзающих мамонтов. Кисейные лапы метели празднично рукоплескали ветру, в ртутном свете фонарей все двигалось и дышало. Кренясь, город погружался в долгий снегопад…

Оказалось, Людмила живет точно в такой же, как у Павла, квартире, – только не в панельной пятиэтажке, а в кирпичной, не на четвертом этаже, а на первом, и не в запущенной, а вылизанной до состояния леденца на языке у ребенка. Я еще топтался в прихожей, пытаясь понять, куда пристроить куртку (вешалка была до отказа забита какой-то одеждой), а Людмила уже, повторяя:

“Сейчас, сейчас! Сейчас, сейчас!..” – как на пожар бросилась на кухню. Через полторы секунды там отчаянно гремели кастрюли, лилась вода, что-то трещало, стучало и брякало, и Людмила с удовольствием перекрикивала все это, продолжая разговор: “…не может, нет. Совсем одна не может. Куда ей? Пускай уж с нами лучше тут живет, чем по чужим-то людям. Разве дело? А что? И нормально: я вчера ее дворничихой приткнула в нашем околотке… ничего! Пускай-ка вот метлой помашет! Да лопатой! А то что же?

Все по технике ее пускать хотели – а куда ей по технике? Она читать-то по складам едва научилась… Ничего. Там тоже люди работают. Скребком пошурует годик – потом в диспетчеры возьмут… А как себя покажет! Конечно, волоха-то кому нужна? А если видят: девка шустрая, грамотная, – что ж? Так что пусть уж пока с нами. Я уж и пригляжу, а если что, так и скажу, не постесняюсь. С нами-то она хорошая – просто не нарадуюсь: и сделает все, и в магазин, и слова плохого не услышишь. Пускай. А вот Павел выпишется, тогда уже посмотрим. Ее с теми лахудрами нельзя оставлять. Им что? Им глаза залить – и трава не расти. А девке жить. Может, глядишь, еще замуж выйдет. И ничего такого.