Выбрать главу

Сон не шел.

Я повернулся на другой бок и подумал, что Павел сейчас тоже, может быть, не спит, только совсем по-другому: в больничной палате, чувствуя неуют, одиночество и, наверное, боль. Горит ночник, и в его синем свете ночь кажется длиннее, а утро – невозможней. Я так ясно представлял себе его тоску, что не удивился бы, проснувшись утром вместо него на больничной койке.

Почему нет? Ведь было же начало июня – ведь было же?! – мы валялись на берегу Комсомольского озера, Павел потягивал пиво из зеленой бутылки, и я канючил: “Паш, ну да-а-а-ай попробовать!..

Ну ка-а-а-апельку!..” Павел отвечал немногосложно: “Сопливым не положено”. Вода была теплой, и я забирался к нему на плечи, чтобы прыгнуть, и, испытав ужас падения, восторженно отфыркиваться и кричать, повторяя: “Видел, как я?! Ты видел?!”

Что осталось от этого? Только электрические сполохи памяти, в которой сейчас, засыпая, я не мог толком разобраться: то ли

Павел смотрел на меня моими глазами, то ли я смотрел на себя – его; и это не к нему, а ко мне на плечи забирался кто-то из нас, чтобы с брызгами и визгом повалиться в теплую мутную воду, блестящую, как ртуть… Наверное, в этом виновата общая кровь: эта кровь – река: мы черпаем из нее по очереди и несем с собой, и до самого конца она протяжно гудит, отзываясь.

Я не заметил, когда уснул, а проснулся в шестом часу как от толчка и сел на постели, понимая, что нужно бежать, но не зная куда.

Снег все так же скребся в окно, и темнота зияла пробоинами тусклых фонарей.

Во сне я догадался, почему Павел по-птичьи крутил головой. Да, да – именно по-птичьи: то туда посмотрит, то сюда… и так резко, рывками: да, да, точь-в-точь курица над зерном – тырк вправо, тырк влево… Я спал, а сознание все мусолило его образ, разжевывало, пытаясь понять, что к чему, – и вот наконец выдало решение. Как я сразу не сообразил? Ведь когда-то я не то читал, не то от кого-то слышал об этом специфическом синдроме. Угол зрения сужается, и умирающий видит только то, на что смотрит прямо; ему приходится поворачивать голову, чтобы увидеть хоть что-нибудь справа или слева, – а иначе взгляд упирается в подступающую со всех сторон темноту.

Под утро Павла захлестнуло этой темнотой: он опускался все глубже, глубже, свет удалялся, мерк: как будто закрывалась навсегда диафрагма Вселенной; растворялись, таяли в темноте

Чуйкин, Трушин, Семаков, Горячев, Людмила, я, Вика – все мы быстро сливались с наплывающей тьмой; вот уже только одно далекое светлое пятно – и все меньше, меньше; а потом лишь яркая точка; но и она недолго жила в исчезающем мире: погасла – и все кончилось.

– …Да ладно тебе, что ж ты за торопыга такой! – ворчала

Людмила. – Давай-ка вот сыр, масло ешь давай… что это ты? Чаю давай еще налью… хлеб бери. Успеем, подожди… девятый час только. Ты что? Или в Москву спешишь? Успеешь ты в свою

Москву… Сейчас едем… спешишь, спешишь, а придем, так туда небось в такую рань еще и не пускают. Это ж больница, а не вокзал. Вот московские-то: прямо вынь да положь!..

В сущности, она была права: спешка не имела никакого смысла.

Через час или полтора мы стояли в коридоре у подоконника со словами “ДО СКОРОЙ ВСТРЕЧИ”. Возле урны сутулился человек в синем байковом халате – он курил, держа сигарету в кулаке. Дым слоился. Должно быть, кто-то пытался стереть или смыть с подоконника изображение мяча, обрамленного пальмовыми ветвями, – оно побледнело, но все же было еще отчетливо видно. За окном белое зимнее солнце играло на свежем снегу. А когда-то закатное летнее горизонтально светило в окна прохладной комнаты и ложилось на стены большими пламенными квадратами. Приемник был хрипатым, динамик дребезжал, диктор громко бормотал и вскрикивал, описывая ход поединка – все быстрее и быстрее, быстрее и быстрее, проглатывая слоги и целые слова, и я уже ничего не мог понять из этой речи, а Павел все понимал и все ближе – по мере того, как упрямые нападающие прорывались к штрафной – приникал к приемнику: “…айцев!… атывает ач!.. редача!.. ну! ну!.. иникин… е-е-ей! е-е-е-й!.. ну! ар!!! ар!!! о-о-о-о-о-о-о-о-о-ол!!!” И Павел, глядя на меня сумасшедшими глазами, кричал вместе с ним: “Го-о-о-о-о-о-ол! Заби-и-и-и-или!”

Я в ту пору ничего не смыслил в футболе, я любил слушать пластинки, но мне не позволяли крутить их самому. Когда трансляция кончалась, Павел наконец-то включал проигрыватель. Мы сидели рядом на диване обнявшись и нестройно подпевали какой-то женщине с черного диска, кружащегося с загадочно точной скоростью семьдесят восемь оборотов в минуту: “Ленты ре-е-е-ек… озер-р-р-р-р-р-р-р-разли-и-и-ивы… До свиданья, птицы, путь счастли-и-и-и-ивый!..”

– Вот так, – говорила Людмила, потерянно глядя на меня мокрыми глазами и шмыргая носом. – Вот так… Аня сначала… а вот и

Павлуша… Вот так… Ну ладно, теперь что же… Теперь только успевай поворачиваться. Вот так… Справку взять да смертную получить… да на кладбище договориться… Вот так… Теперь о поминках надо, о поминках… Зое позвонить, чтобы приехала помочь… Вот так… Тебе тут нечего. Поезжай. Скоро не поспеем.

Землю-то морозом прихватит. Беда. Вот так.

Но первый приступ зимы оказался коротким, и уже к вечеру моросил теплый дождь, быстро слизывая снег с крыш и газонов.

20

Грузовики давно разжулькали льдистый накат в лоснящуюся кашу, и за каждой машиной летело полупрозрачное облако мелкодисперсной воды и грязи.

Я чувствовал тупое и тяжелое спокойствие. Ни о чем больше можно было не беспокоиться. Все кончилось. Так докатывается шарик до кромки стола. Павел достиг края – и исчез. Он умер, то есть его жизнь вошла в фазу совершенной неизменности. Ему уже не станет лучше, и мне не придется думать о том, что через неделю его выпишут, а это значит, что нужно уже сейчас предпринимать какие-то меры по организации послебольничного быта. С другой стороны, болезнь и не усугубится: ухудшение его состояния не заставит меня волноваться, нервничать и гонять за какими-нибудь новыми лекарствами. Будущее известно как минимум на три дня вперед. Как всегда, не в деталях, но и черт бы с ними, с деталями. В субботу – похороны. Людмила берется за поминки. Уже сейчас многое готово. Справку получили. Ее выписывала та самая старшая медсестра с вавилонской башней на затылке. Она узнала меня и, заполняя бланк, соболезнующе покачивала головой, а напоследок сказала, протягивая бумагу: “Ну вот видите как…

Очень тяжелый он был, очень. У нас будете оформлять? Тогда в первый корпус”. В первом корпусе располагалось АОЗТ “Харон”, занимавшее две комнатки, густо и тяжело украшенные в черно-красной палитре: здесь были образцы венков, лент, тканей и фурнитуры – медные ручки и фигурные накладки с изображениями распятого. Мы выбрали обивку гроба и покрывало. Я сказал было, что венок нам ни к чему, но посмотрел на Людмилу и поправился:

“Вон тот, наверное… побольше, да?” Надпись на ленте должна была извещать мир о последнем подношении: “Дорогому Павлу от родных и близких”. Миленькая круглолицая девушка оформила заказы-наряды, а я осуществил стопроцентную предоплату. Из больницы поехали на кладбище. Я оставил Людмилу в машине, а сам направился в контору, где главный инженер, розовый крепыш лет тридцати, сообщил мне, что могила может быть готова лишь к понедельнику. Ничего другого я и не ждал, и у меня не было желания входить в детали. Я раздельно и как можно более витиевато обматерил его, глядя в глаза (зрачки поначалу сузились, затем расширились, а потом стали такими же, как прежде: ядовито-желтыми зрачками проходимца и взяточника), после чего бросил на стол деньги. Какая-то из этих мер (думаю, что деньги) возымела действие: главный инженер обнаружил некие скрытые резервы производства могил, благодаря которым Павлова могла быть выкопана к субботе. Мы сердечно простились. По пути с кладбища заехали в экспедицию. Теперь я сидел в машине, а