Перед ним сидел сын. Коротко подстрижен, по-спортивному подтянут, и только некоторая округлость в плечах да еще горделиво независимое выражение лица говорили о зрелом возрасте: Игорю исполнилось уже сорок лет. Сейчас он слушает отца, и в глазах сочувствие и настороженность.
Игорь должен поверить, и поверить настолько, чтоб взять на свои плечи исследования, подтверждающие возможность мгновенной биологической связи на бесконечно далекие расстояния. Он, Александр Николаевич Бартеньев, слишком стар, ему не под силу возглавить громадную работу.
Но настороженность в глазах…
— Скажи прямо, — наконец рассердился отец, — слишком странно, сногсшибательно. Не так ли?
— Странностями живет наука, — возразил Игорь. — Не странно — сложнее.
— То есть?
— Твои наблюдения или должны совершить революцию в науке, или…
— Или они не имеют никакой ценности, просто старик сходит с ума.
— Да, будет выглядеть примерно так, — спокойно согласился Игорь. — Но до революции наука просто не созрела, не изболелась, чувствует себя здоровой. Слишком мало фактов, которые нельзя объяснить, скажем, теорией относительности.
— Поставим широкие эксперименты — появятся новые факты.
Игорь заговорил мягко, но в его мягкости — негнущийся железный скелет:
— Отец, ты же знаешь, что такое широкие эксперименты… Надо хотя бы в миниатюре повторить то, что произошло с тобой. Воссоздать не одну, а несколько копий мозга, забросить их в разные концы солнечной системы. Уж не говоря о том, что наш институт придется увеличить вдвое, потребуется еще новая отрасль промышленности… И все это потому, что люди должны безоговорочно верить ощущениям одного человека. Ощущения, которые никто, кроме тебя, не может пока подтвердить.
— Подтвердить может только о н. Тогда меня уже не будет на свете, — невесело сказал Александр Николаевич.
— Он — это ты. Тебе, быть может, выпадет необычное счастье — возродиться после смерти. Счастье, которым люди осмеливались наделять лишь богов.
— Что-то грустно, сын, мне становится от этого счастья.
— А я бы его хотел для себя.
Александр Николаевич понимал: Игорь по-своему прав. Что он может привести в доказательство? Лишь личные, весьма туманные впечатления, в которых сам не уверен. Замахиваться на революцию в науке… А потом ему уже идет восьмой десяток, в его годы трудно рассчитывать на победу.
Остается только уверовать, что появится тот, второе его «я». Тому, второму, когда он приобретет плоть на Земле, исполнится всего двадцать девять лет, он будет полон молодой энергии. И доказывать ему станет легче, на его вооружении — свои собственные наблюдения и наблюдения земного Александра Бартеньева.
Да сбудется небывалое счастье, да возродился он!
16
Зеленые дубы в парке стоят счастливые своей зрелой силой: корявые стволы, сплетающиеся толстые ветви, внизу у корней сырость, тянется молодая лопушистая поросль.
В центре парка, у полыхающей цветами клумбы, — укромное тенистое место с тяжелыми каменными скамьями под деревьями. Лет двадцать назад прошла мода на монументальное, резное, под старину. Мода изменилась, а каменные скамейки остались. Они позеленели, обветрились, приобрели вид неподдельной старины. Такие тенистые углы, наверно, встречались в королевских садах XVII–XVIII столетий. В жаркие летние дни здесь можно видеть сухонькую старушку и ширококостного старика в мягкой шляпе.
Галина Зиновьевна болела. Она никогда-то не отличалась крепким здоровьем, а в последние годы перенесла несколько тяжелых операций, частенько теперь повторяла со вздохом:
— Ах, как хотелось бы дожить до его возвращения! Нужно дотянуть до девяноста пяти лет, ну, чуть больше… Тогда бы я умерла спокойно.
Александр Николаевич слушал ее и думал, что, пожалуй, и на самом деле она всю жизнь больше любила ту его половину, которая улетела с Земли. И это не огорчало его.
Весной, на восемьдесят первом году своей жизни Галина Зиновьевна окончательно слегла.
Цвел сад за окном — метель снежно-белых цветов застывше висела над распаренной землей. А дом был погружен в сумрачную тишину. Люди старели, а мир за окном оставался по-прежнему молодым.
Приехал Игорь, бледное лицо, сжатые челюсти, глаза кажутся черными. Быстро прошел в комнату, где лежала мать.
В Америке в этот день собирался международный конгресс ученых и общественных деятелей. Бартеньев-младший должен был открывать его. Неподалеку от дома, сложив невесомые крылья, как приготовившийся к прыжку большой серебряный кузнечик, ждал энтомоптер. А в межконтинентальном аэропорту дежурил скоростной самолет, готовый перебросить через океан знаменитого ученого.
Александр Николаевич, четыре ночи проведший без сна, сидел в кресле в углу гостиной, напротив экрана телевизора, не в силах пошевелиться. Мысли в ужасе шарахались от главного, от неизбежного, кружились, как мухи, вокруг случайных вещей… Вот телеэкран… Давным-давно висит он в этой комнате… Давным-давно — Александр Николаевич был молод — видные ученые приветствовали его и; этой потускневшей теперь рамы: «Доброе утро… Тема сегодняшней лекции…» В те годы такой экран считался новинкой, последним словом техники, сейчас, увы, старомоден, другие бы хозяева выбросили его на свалку… «Доброе утро… Тема сегодняшней лекции…» Тогда-то и познакомился с Галей…
Вошел Игорь. Глаза пугающе тусклы, губы слинявшие, безжизненные. Подошел к отцу, погладил плечо, хотел сказать что-то — и… отвернулся. Александр Николаевич ничего не спросил.
Сутулая спина Игоря, острые лопатки, седина в волосах. Вот и дожил Александр Николаевич до того дня, когда увидел седину в голове сына. Все можно побороть, но только не беспощадность времени.
Игорь, тяжко согнутый, словно седеющая голова тянет к земле, подошел к экрану, набрал номер. Экран медленно, медленно заполнился светом, сначала размытым, ничего не выражающим, затем проступили тени, вызрели цветные пятна; они крепли, приобретали четкий рисунок.
Зал — огромная чаша, накрытая прозрачным куполом, на который навалилось темное небо. Здесь утро, там вечер. Люди, люди, люди в пестрых одеждах, сидящие ряд над рядом.
— Алло! — хрипло бросил Игорь. — Говорит Бартеньев.
Зал исчез, появилось изображение человека с профессорской голубовато-седой шевелюрой.
— Игорь Александрович, как у вас?…
— Я не смогу явиться… У меня…
Молчание.
— Извинитесь за меня перед всеми.
Человек с экрана смотрел подавленно.
— Все поймут ваше горе, — сказал он тихо.
И снова зал, гигантская чаша, заполненная до краев лучшим из лучших, что есть на свете, — выдающимися умами мира.
Вдруг ряды колыхнулись; все люди, все до единого поднялись с мест. Тишина…
Всемирный конгресс почтил вставанием память женщины, самой обычной из обычных. Она не сделала ни одного открытия, не удивила народы ни взлетом дерзкой мысли, ни всплеском яркой фантазии. Единственная заслуга ее жизни — родила одного из самых достойнейших членов этого высокого собрания, кого ждали, в ком нуждаются.
Тысячи выдающихся людей почтительно стояли, подавленные тишиной и величием минуты.
С этого дня в парке, возле клумбы, на каменной скамье, он стал сидеть вечерами один. Несколько громоздкий, не лишенный старческого величия, часами оставался наедине со своими мыслями, перебирал день за днем долгую жизнь, в общем-то счастливую.
Однажды к нему подсел молодой человек. Легкий костюм плотно облегал широкие плечи; сдержанной раскраски галстук под тон сорочки — вкус к одежде — и крепкий румянец, растворенный в густом южном загаре, говорили, что этот человек дорожит маленькими прелестями жизни. Но в его цветущем лице застыло какое-то несолидное птичье раздражение.
Он обратился:
— Я должен бы начать с того, с чего все начинают, — представиться. Но мое имя ровным счетом вам ничего не скажет.