Выбрать главу

Целых четыре года — не так уж и много. Природа бы выращивала такой мозг почти три десятилетия.

Все эти годы Георгий Митков жил в институте, у него постоянно брали анализы, его изучали со всей скрупулезностью, на какую только была способна современная наука. Ткань нового мозга должна быть подогнана под его ткань, иначе организм подымет бунт, со всей энергией, усиленной железным здоровьем этого человека, чужое, инородное тело будет отвергнуто, белые кровяные тельца атакуют мозг, череп превратится в воспаленный гнойник.

Когда Георгий Митков вошел в операционный зал, ему исполнилось двадцать девять лет, примерно столько же, сколько прожил во плоти Александр Бартеньев номер два.

Все случилось по заранее рассчитанному плану: четыре года подготовки, сорок пять минут — операция… После операции больного накрыли прозрачным футляром, совершенно изолировавшим его от внешней среды. Он лежал под простыней, в пластмассовом шлеме, со спокойным лицом, как сказочная спящая царевна в хрустальном гробу.

А вокруг этого странного саркофага неподвижно стояли люди в халатах — молодые и старые, мужчины и женщины, с одинаковым выражением напряженности и подавленного ожидания на лицах. Они стояли и смотрели на приборы, показывающие дыхание, ритм сердца, состав крови, деятельность уснувшего мозга. Стояли десять минут, полчаса, час, ждали, не начнется ли воспалительный процесс.

Профессора молчали.

Наконец поджарый, морщинистый старичок с молодцеватой выправочкой и властным взглядом голубоватых невылинявших глаз произнес: «Пока все в порядке».

И люди облегченно вздохнули.

Прозрачный саркофаг вместе с аппаратурой мягко двинулся с места, беззвучно распахнулись перед ним двери операционной.

Люди в халатах несколько минут шагали следом, потом стали расходиться по коридорам.

Саркофаг въехал в темную комнату и остановился. Двери плотно прикрылись. Двери прикрылись на две недели. Целых две недели больной будет спать, заботливые аппараты станут кормить его, прибирать за ним, следить за малейшими отклонениями в организме, сообщать о них людям. А людям вход запрещен.

Директор института, тот самый сухонький старичок с гладко зализанными седыми волосами на черепе и покоящимися средь морщинок властными невылинявшими голубыми глазами, включил телеэкран. На нем проступил прибор — ритмично выплясывала зеленая ломаная линия, указывающая, что мозг пациента возбуждается.

— Открыть шторы! — приказал директор.

— Не будет ли шока? Солнце на улице. Слишком большая неожиданность, — возразил кто-то невидимый.

— Солнце? Тем лучше. Пусть радуется возвращению. Я сам войду к нему.

В изолятор через широкое окно вливалось солнце, дробилось на зеркальных частях аппаратуры.

Прозрачная крышка саркофага откинута в сторону. Над ложем больного поднята рука, она ловит солнечные лучи.

— Вы проснулись? — негромко спросил директор, не отходя от порога, и сразу же строго одернул: — Не ворочаться!

Сначала раздался странный квакающий звук, потом голос:

— Речь! Своя речь!.. Нет, нет, я не повернусь… А вы подойдите.

Директор, мягко ступая, подошел.

— Как чувствуете себя?

Рука ловила солнечный свет.

— Солнце! Солнце!.. Там было очень туманно. Ни разу не видел их светила… Я на Земле?

— Да.

— И рука… У меня человеческая рука.

Рука сжалась в кулак, согнулась в локте, вздуваясь пробежали под кожей мускулы.

— Ого! Мне судьба ходить в роскошных мундирах. И там меня нарядили отменно. По их вкусу, правда…

Рука начала ощупывать плечо, выпуклую грудь.

— Богатыря раздели… Что я буду делать с такой горой мускулов?

Счастливый смех.

— Скажите, кому я обязан этим? — Рука погладила поверх простыни тело.

— Его звали Георгий Митков.

— Георгий Митков?… Спасибо тебе, брат.

На подушке под шлемом суровые брови Георгия Миткова, худощавое лицо с крепкими челюстями и крупным носом. Но в этом знакомом лице случилась уже какая-то перемена, что-то неуловимо иное легло на черты.

— Профессор, мне вас плохо видно. Встаньте поближе… Вот так…

Профессор, что это? Почему вы плачете?… Все хорошо, профессор. Ах, как хорошо оказаться дома!

18

Высокий, статный, с горделивым разворотом широких плеч, из просторного ворота сорочки — крепкая, как столб шея. А походка не прежнего Георгия Миткова, не упругая, легкая, а более вяловатая, вдумчивая. Знакомая походка…

— Воробьи! Глядите, воробьи! Ах, черт!

Он удивлялся всему: воробьям, облакам на голубом небе, косой тени от здания.

— Это что ж… те самые дубы?… — Сразу же погрустнел: — Когда улетал с Земли, они были чуть выше меня.

Но грусть на минуту.

— Бабочка!.. Ай-яй! Вы не представляете, как у нас здесь красиво! И зима впереди. Зима! Снег увижу!

Последнее, что он видел в прошлый раз на Земле, — бледное от зеленого света крупное лицо со вскинутыми, как птичьи крылья, бровями да мигающий глазок аппарата. А потом на секунду тьма, только на секунду, и снова свет — рассеянный, дымчато-мягкий, уже не земной.

Тот человек с крупным лицом и вскинутыми мрачными бровями уже давно умер. Умерли, пожалуй, все, кого он знал, умер Шаблин, умер и… Не стоит об этом думать. Прошло восемьдесят два года.

Этот старичок, что ведет его к себе домой, — директор Института мозга Игорь Александрович Бартеньев. А его же самого зовут Бартеньев Александр Николаевич. Этот старичок, по сути, его сын.

Над прямыми острыми плечиками — морщинистая шея, жалкие косички волос из-под круглой профессорской шапочки, — восемьдесят лет ему. И двадцатидевятилетний Александр Бартеньев вглядывается в того, кто может считаться его сыном.

— Заходите. — Сын-старик распахнул дверь. — Пройдемте в кабинет. Нам нужно кое о чем поговорить. До открытия пресс-конференции есть еще время.

В кабинете Александр Бартеньев стал оглядываться.

— Вы знаете, — произнес он, — мне кажется, я здесь бывал.

— Вы не могли здесь бывать. Дом этот выстроен, когда мне было двадцать пять лет. То есть после вас.

— И все-таки я здесь многое помню… Этот стол, это окно… И вас, как ни странно, помню. Не юношей, но еще достаточно молодым. И почему-то вы вспоминаетесь в какой-то старинной одежде: мятый черный костюм, кожаный пояс, пистолет на боку, плоская шапочка с лентами. Даже швы у одежды помню — грубые, неуклюжие. Могло это быть?

Морщины на подвижном лице Игоря Александровича натянулись, стали четкими и жесткими.

— Одну минуточку.

Старик вышел из комнаты, чеканя по паркету скупые шажочки.

А Александр продолжал оглядываться. Он многое узнает, чего не должен бы знать. Он вспоминает худенькую женщину с большими удивленными глазами и с мягкими морщинками на лице. Она появлялась там перед ним в покойные минуты, и покой всегда кончался. И уж тогда хватали за душу другие воспоминания, реальные, на которые он имел право.

Вспоминался мост над рекой, корчащаяся, рвущаяся с места луна на черной воде. Вспоминался жиденький парк, молоденькие деревца и она в слепяще белом халате, сверкающая плотными зубами… И запах ее волос, и блеск ее глаз в темноте, и колючий отсвет падающей звезды в зрачках… «Ханской сабли сталь».

Игорь Александрович вернулся с толстым альбомом, обтянутым потертой кожей. Альбом стар, как сам семейный уклад. Александр протянул к нему руки.

— Батюшки! Альбом-то бабушкин.

— Отец привез…

— А-а…

— А вот это узнаете? — Игорь Александрович протянул фотографию.

— Да… Именно таким и представлял.

На фотографии — старомодный матросик в лихо посаженной на одно ухо бескозырке, с маузером на боку.