— Вы в курсе? Я понимаю, профессия обязывает мониторить сферу потенциальных предложений.
— Мне не безразличны судьбы тех, с кем я вырос.
Онки недоверчиво приподняла брови. Саймон знал себе цену и умел покупать внимание женщин; тонко чувствовал в каждом случае — какую валюту лучше выкладывать на стол. Его плечи, волосы, ресницы — великолепные, каждая — точно маленький крючочек, мимо не пройдешь — царапнет. Взгляды Онки мазали Саймона теплой грязью, и не было ничего приятнее, чем самому растирать на себе эту грязь, мечтать окунуться в неё с головой без возможности выплыть.
Притяжение ощущали оба, она стыдилась его, он принимал, но гордо высмеивал сам перед собою; ту силу, что влекла их друг к другу, отрицать было бы так же бессмысленно как неизбежность смерти.
— Пригласите меня на ужин. Я свободен…
Она усмехнулась, раздавив, как жука на кухонном столе, надутую внезапным ветром перемирия фантазию о ночи утоления, которой могла стать и предстоящая ночь, и всякая другая, покуда они оба живы и достаточно молоды.
— А в мэрию на регистрацию брака вас не пригласить?
— Не пойду, я подозреваю за вами самодурство и склонность к домашнему насилию.
Звонок пропел во второй раз. В фойе почти никого не осталось.
— Ах да, я забыл про нездоровый трудоголизм.
Вместо ответа Онки дала волю своей ярости, проистекающей из непреодолимого влечения. Она схватила щупленького кокота, прижала к себе — точно легкое платье приложила; поцеловала — оглушительно, страшно — кипятком губы ошпарила. В ту же секунду — оттолкнула, ужаснувшись, будто пьяная, протрезвевшая от неожиданности, осознавшая, что мгновение назад находилась на ноготок от смерти.
Схватив обеими руками ткань его маечки — словно две горсти песка, она рванула их в разные стороны. Дорогая красивая вещь, вскрикнув быстрым треском, ровно разорвалась. Онки швырнула лоскутки материала на пол; сцапала и отправила следом кашне. Жалобно брякнула одинокая булавка с бриллиантом.
Он стоял перед нею: бледный, узкогрудый, нагой…
Онки выругалась, непечатным словом обозначив профессию Саймона, схватила его за голые плечи и тряханула, небрежно, зло, как грязный половик.
— …! Стыд-то какой! О, Всеблагая…
Заглушая третий звонок злым грохотом шагов, она удалилась; он сглотнул и попытался вдохнуть; унижение тяжелым, хорошо разогнавшимся маховиком ударило его в солнечное сплетение.
Молодой буфетчик сделал вид, что ничего не заметил. Он старательно ровнял в витрине бутерброды на блюдцах.
Саймон подобрал кашне и печально прикрыл свои сиятельные ключицы, маленькие фиалки мужских сосков, ровный живот с незрелой ягодой пупка — всё то, что Онки Сакайо своей выходкой оскорбила, вознесла, впечатала в историю этого театра; непременно поползут шепотки во время второго действия, и после не сразу они утихнут, за ужином не совладать с искушением обсудить забавное происшествие: невоспитанная девица, депутат — как же круто играют на имидж противоречия натуры! — сорвала одежду с кокота прямо в фойе! Скандал! Брызги на репутацию и плюс сто очков к рейтингу в среде маргинальной молодежи.
Саймон испуганно шевелил губами, будто проверяя, принадлежат ли те, поцелованные Онки, ему, или они теперь отдельный вулканический остров на лице. В темноте он пробирался к своему месту; зрители недоуменно сторонились, как могли: не каждый день прекрасный молодой мужчина с обнаженным торсом, кокетливо перевязанным кашне, не стесняясь, опаздывает на спектакль.
Нет. Он не сдастся из-за порванной майки. Видит Всемудрая, он не раз ещё посолит кофе этой грубой гордячке. Он после такого в узел завяжется, а сделает так, что она будет покупать ему золотые бирюльки и целовать пальчики на ногах!
Саймон осторожным изучающим движением столкнул свои губы — печать её пробудившегося огня. Спалилась! И поделом.
Он не может сейчас уйти. Уйти — это проигрыш. А вот фланировать по фойе в течение всего вечера в одном кашне, овладевая сознанием всех присутствующих дам — стильная месть.
7
Афина Тьюри скончалась от рака в возрасте шестидесяти шести лет, обладая подлинно цветущей внешностью и до последней секунды сохранив ясность сознания. За три дня до своей кончины она давала последнее интервью на телевидении. Как и прежде, пухлые плотоядные губы её выпускали на волю шутки и выраженьица, осужденные обрести в народе крылья. Осанкой, посадкой головы — всей статью своей подтверждала она своё величие. За год до того в Атлантсбурге ей открыли памятник в бронзе. На публике женщина-эпоха, как пафосно её нарекли журналисты, выглядела так, точно жить ей ещё лет сто, и только самые близкие могли заметить, что Афина похудела, отреклась от некоторых своих привычек, начала раньше ложиться спать и постоянно глотала лекарства.