Выбрать главу

"Взлет как посадка. В самолете было холодно и некуда вытянуть ноги.

Я упирался коленками в спинку переднего сиденья, их чашечки уже болели.

Закладывало уши и временами встряхивало салон, как автобус на бездорожье. Скажу вам, то еще удовольствие: ощущать, содрогаясь, колдобины и неровности в жестком потоке воздуха снаружи, когда у самолета под брюхом и у вас под сердцем целых две минуты скоропостижного пике — неизвестно куда и зачем.

Поскрипывала обшивка, и куда-то запропастились стюардессы.

Трясло так, что казалось, сейчас вытряхнет душу.

Мой сосед-азербайджанец, о чье кресло так мучились мои коленки, обернулся и попросил что-нибудь почитать. В рюкзаке мне наугад попался учебник Понтрягина по теории групп, и я сказал, что — вот, мол, а газет у меня нет. Он ответил, что все равно, лишь бы заснуть поскорей, и взял.

Я сосредоточился на тряске.

Стюардесса с бессмыслицей красной повязки на униформенном рукаве, вся в слезах, но с мышечной — через силу — улыбкой, надломившей лицо неприятным оскалом, промчалась в хвостовое отделение.

Зажегся индикатор "Пристегните ремни", и все, кроме тряски, стихло. Пассажиры, кажется, ничего не заметили. В салоне жила тревога уютного спокойствия, как во время тихого часа в яслях в разгар землетрясения.

Мой сосед впереди никак не мог заснуть и все жал меня, ерзая, спинкой сиденья.

Другая стюардесса, с таким же напряженным лицом, но, к счастью, теперь бесслезным, пролетела по проходу обратно, и все стихло уже окончательно.

Самолет подозрительно ровно застыл вдоль своего полета.

Я подумал, что если будем падать, то хорошо бы успеть упасть в море — шанс у нас еще был: мы только полчаса как взлетели. Как открывается спасательный жилет, я знал прекрасно. Тем более в своих способностях пловца я был более чем уверен.

Хотя, по ощущению уклона взлета, поднялись мы не так уж высоко, иллюминатор уже совсем затянуло инеем: густая, как соты, россыпь кристалликов и голубой, рассеянный ими, свет.

Ирада спала. На ее лице медленно жило выражение внимания. Возможно, внимания к ее совершенно не представимому будущему, которое — непредставимости этой своей благодаря — было похоже на сон и только во сне и доступно.

Я достал из рюкзака свитер и укрыл ее. А то вон уже руки гусиной кожей покрылись зябко.

Самому мне заняться было нечем. Самолет то ли падал, то ли нет, спать не хотелось. И читать не хотелось. Да, в общем-то, у меня и не было с собой ничего еще не прочитанного, а перечитывать без нужды на то особой — чтобы выучить, например — я не переношу.

Чтобы хоть как-то потеснить безделье, я решил написать рассказ. Впоследствии, конечно, выяснилось, что ни черта у меня не вышло. Так что и пробовать не стоило. Но мне давно и очень хотелось попытаться. Конечно, я тщетно пробовал и раньше, но тогда в самолете, у меня возникла уверенность, что я наконец-то теперь кое-что знаю, и потому сейчас шансов у меня больше.

Надо сказать, литература, книги — изначально были для меня увлекательным камнем преткновения. Еще сызмальства, как только столкнулся с чудом букваря, с чудом рождения смысла из послоговых мычаний, я звериным образом почуял существенность, чудо языка: что он, язык, есть самый верный путь в неведомое, что с веры в слова начинается в е р а. Окончательно, теперь осознанно, меня утвердило в этом то обстоятельство, что еще в школе меня потрясло следующее: мне почему-то пришло в голову, что Льва Толстого нет. Есть роман "Война и мир", то есть мое чтение "Войны и мира", а автор "Анны Карениной" и "Кавказского пленника" здесь ни при чем.

Я очень хорошо помню это ощущение. Я рассуждал: вот море, оно похоже на роман — и то, и другое живет само по себе, поскольку и роман, и море — стихия, но ж и в у т они только тогда, когда я в них — вглядываюсь, или купаюсь. Роман и море не имеют автора, потому что если бы он был, мне не было бы так интересно — читать и плавать, ведь, когда читаешь и плаваешь, ты становишься частью, обитателем того, в чем плаваешь и что читаешь, — а быть придуманным автором чтения или моря — участь, я считаю, достаточно отвратительная, чтобы даже и мысли об авторстве не возникало. Потому-то и было заманчиво — прочувствовать, как это происходит — исчезновение пишущего. Вот он, я выдумывал, идет куда-то по пляжу чистого листа, а тот, кто читает, видит только следы — приметы отсутствия, которое ведет за автором в самое интересное и дремучее из мест — в иное.

Тогда же, сраженный "Войной и миром", я попробовал что-нибудь процарапать в тверди пустоты, но, промучившись полдня, так и не добрался до первой точки. С тех пор писательство как подвиг с необходимостью вызывало во мне сильнейшие потоки девственного благоговения, стоило мне только задеть его краешком рассуждения.