А потом не смог выйти. Накрыло. В точку превратился, до нее дойдя. Я всегда знал, что главное — вовремя уйти: неподвижность самое прилипчивое и далее — самое неустранимое из претерпеваемых действий. Риск стать узником страдательного залога всегда огромен, как небо. Стать безлико претерпевающим претерпеваемое: страшная статика горя.
И все же, не то чтобы я совсем не способен эту неподвижность отбросить. Могу, конечно, могу, но только вместе с собою, собою же пренебрегая.
Я теперь весь пропитан неподвижностью. Пронзительная неподвижность, как удар, как обморок, пригвоздила меня, и я обмяк. Она съела меня, мною став. И теперь мне, до такой степени загнанному в угол, что ничего сохранения ради не оставалось делать, как стать вершиной этого угла — точкой, содержащей, держащей мою неподвижность, позарез нужны карманы. (Точка, по определению, это объект, не имеющий размера, не обладающий абсолютно никаким дополнительным местом, кроме того, в которое помещено его собственное существование. Каковое, как было отмечено, тоже весьма сомнительно — и вместе с ним сомнительно его место.)
Потому мне и нужны карманы. Именно семнадцать. Про алмазы лучше не думать: они остросюжетно близки и недоступны одновременно. С ними нужно осторожно. Они — опасная добыча. Они — у брата моего, Пети, благодаря которому я стал неподвижен.
Четыре года назад я дал ему их, он попросил на время, сказал: так — из любопытства. Он их не вернул, увел бесценность. Я потом всюду гонялся за ним с таким отчаянием, что уже сам не понимал, кто мне больше нужен — он или камни. Я даже как-то стал их отождествлять, время от времени забывая об одной из двух целей моего розыска.
Непостижимо, почему он так тщательно скрывался, — я бы ему не навредил, и наверняка он был уверен в этом, он знал, что я люблю его и не могу сделать ничего дурного, просто мне нужно было увидеться с ним, поговорить об этих самых алмазах: мне всегда казалось, что он все, абсолютно все про них знает.
И следовательно, способен ответить на самый главный вопрос: кто мы? (Вчера он, наконец, мне на него ответил: "Я никто", — выдохнул грустно, выпустил дым последней затяжки, за ним на мутное мгновенье исчезая, появляясь, ткнул в пепельницу и, склонившись к кухонному столу, за которым мы с ним сидели, и я сижу сейчас и сидел тогда, когда услышал: дверь, чайник, себя, — увидел: диван, тоску, его, — нарисовал на листке еще одного человечка: пустой кружок, в котором нет рожицы, четыре гибких черточки — его любимое занятие во время пустой беседы. Удивительно, но ничего, кроме этих человечков — все в разных позах (крестик турка, ласточка балерины, сгорбленная обгоревшая спичка) — и стрелочек, по головоломным кривым попадающих в горошинки жирных точек, не встретить на полях его математических черновиков — профилей и головок он не рисует.) Но он так настойчиво и так высоко виртуозно скрывался от моей виртуозной погони, то и дело появляясь, высовываясь на мгновенье, словно дразня, то тут, то сям выглядывал из мрачных углов лабиринта моих поисков, к тому же усложненных обилием зеркал (которых я в конце концов научился не спрашиваться — и смело входил в них, завидев в проеме зрения — его, затем мошеннически мгновенно исчезающего в сутолоке лекционных аудиторий, бедлама пивных и буфетов, густонаселенных стекол институтских коридоров, или — в умопомрачительных топях медового цвета зрачков нашей общей, краткой подруги), что мне спустя время стало казаться: моя затянувшаяся до взрыва поисковая пытка — и есть попытка третьего, за нами пристально наблюдающего лица ответить нам обоим.
И чтоб сполна и наотмашь — так, чтоб наверняка и навзничь. Теперь он появился, чтобы вернуть эти камни: то ли во искупление, то ли чтобы от них, как от проклятья, отделаться. Похоже, он все же натерпелся с ними, бедняга, раз пришел из такого далека и такую жуткую катавасию здесь устроил.
Устроил совсем не к месту и не в том совершенно месте, в этом насмерть вцепившемся в меня месте, откуда, как из камеры смертника, не исчезнуть живым на волю, так как дверь, сумасшедшая дверь, она проросла неподвижностью по всему периметру косяка, обернувшись монолитом, — я осознал это, я стучался в нее, взрывал неприступную, потоком отчаяния, бурным, как Терек под завалом, — но тщетно и глухо: бессильно потрясая, тряся, подъяв себя за грудки — тщась так выбраться из вязких размышлений: врун-Мюнхгаузен, тягающий себя вместе с логической лошадью, — которая теперь, как якорь, намертво и бесполезно…