В свои пятьдесят зека Гольдберг был старой травленной волчарой. Не то что власть с ее судами-следствиями — сам Комитет ему был по колено.
Будучи в молодости рьяным деятелем польского большевизма, Соломон бежал в сталинское царство от преследования раздраженных его вредоносностью соотечественников. Однако, нелегально перейдя границу, тут же в качестве уловленного шпиона загремел на четвертак на Колыму, где и пробыл от звонка до самого стука сталинских копыт в 53-м.
Освободившись, из любопытства пропилигримил Сибирь и Туркменистан — и приплыл в Баку, думая здесь порядком прогреться на солнышке. Однако семейству троюродной сестрицы удалось от него благополучно отделаться, и ему пришлось, повозившись с получением пенсии, самолично заняться своей реабилитационной программой, — в которую, надо сказать — не совсем счастливым образом, и вошел пунктик попытки жениться на своенравной Цецилии.
Перед судом Соломон Маркович, сидя за разбором очень сомнительного, его собственного изготовления, варианта "силицианской защиты", говорил спокойно отцу, вхолостую попыхивая давно угасшей "беломориной":
— Ничего не бойся, мы этим сукам еще набьем бока.
Бока гадам набить удалось не очень-то, но все же дело рухнуло не все: спустя два года из Москвы пришло уведомление, что в пользу Цили была присуждена усадьба и при ней — заглохшая апельсиновая плантация, в 30 километрах к юго-востоку от Яффы. Однако, вступить во владение ею она не могла, поскольку никуда уезжать не собиралась. Муниципальные власти по тамошним законам не имели права что-либо предпринимать без соглашения пусть с потенциальными, но еще живыми владельцами — и потому просто заморозили владение, отдав его во власть заброшенности. Прадед за годы своей жизни бывал там редко, приплывая через Италию раз в пять-семь лет на весенние месяцы, чтобы уладить дела с управляющим, ведшим одновременно несколько таких "заочных" хозяйств, принадлежавших богатым американцам. После его смерти усадебная деятельность сама собой свелась на нет, и имущество в конце концов оказалось полностью разворованным. Апельсиновые деревья постепенно одичали, а усадьба стала пригородными развалинами.
В конце 80-х отец почему-то все чаще стал думать об эмиграции, и тем летом (хотя до того в планах его рассматривалась только Америка — и совсем непонятно было, что замечательного мы сможем извлечь из владения полуразрушенным домом, на ремонт которого, естественно, у нас не было ни гроша, и двумя гектарами земли, усаженной низкорослыми деревцами, с мелкими фонариками, сочащимися кислой оскоминой на прикусе) он решил, что необходимо срочно уже сейчас напомнить через "Инюрколлегию" муниципалитету г. <…>, что мы — владельцы и, таким спешным образом, начать оформление своего статуса.
Ночь. На пути в Дербент — керосиновые сумерки над станцией Баладжары. Первый накат маслянистой, как нефть на песчаном срезе, ночи: искристый ломоть паюсной икры.
В ожидании, когда прицепят локомотив, который потянет на Ростов их вагоны, пассажиры, перенеся осаду дневного зноя, стали располагаться на ночь.
Раскладываются тюки, одеяла, подушки, расчищается место для сна от камешков и верблюжьих колючек.
Бабай, бормоча тюркское свое бормотанье лишь с одним знакомым Генриетте словом "ала", разбрасывает вокруг себя клочки овчины — для защиты от фаланг и опасных весной скорпионов. Его заросшая хрипом гортань монотонно и цепко мечет вокруг себя слова — клочки заклинания.
Известное ей "ала" Генриетте слышится сложным, произносимым знаком препинания. Ей не хочется спать, она сидит по-турецки на пледе, держа на коленях спящую Цилю.
Обмакнув взгляд в небо ночи, она проникает в густое и теплое море: вон, та звезда ближе, а эта дальше.
У Генриетты кружится голова от покачивания опрокинутого объема взгляда.
Уже вовсю, как мягкий прибой, разошлись цикады; Юпитер подрагивает, словно маяк, над горизонтом; низкий месяц норовит буйком качнуться на спинку.
Время от времени слышится приближающийся, исчезающий шелест невидимого шара "перекати-поля".
Поезд то ли не вышел еще из Баку, то ли он, вытесненный ожиданием, не существует.
Запах нефти стал пропадать на время, относимый в сторону оживающим ветерком…
В ее огромном сне медленно плыла утлая ночь.
В эту ночь распустился рассветом миндаль. Встало утро. Будущие пассажиры, очнувшись и отзевавшись, стали собираться от сна, паковать тюки овчинами, снедью, вынутыми за время стоянки вещами.
Генриетта, укрыв поплотнее еще спящую Цилю, отправилась за водой к пристанционной будке.