Восточный Будда утверждает: «Каждое дитя приходит в мир с вестью, что Бог еще не разочаровался в людях». Красиво сказано, не более того — люди сами разочарованы в себе. А что касается детей, то это любимая игрушка Люцифера: для него не существует времени, и он с развеселою усмешкой вытягивает вверх их тела — слышите характерный треск? — и тела наполняются столь необходимой ему свежей кровью; сны постепенно убивают человечество — ошибка думать, что не все сны.
Убивают сны, убивает ход часов — о, этот размеренный шаг завоевателей Вселенной, которые с каждым годом все ближе к Земле. И если говорят, что движение есть щит от вражеских стрел, то опускают одну деталь: это правило существует лишь для нас — мелких и суетных обитателей Преисподней, накрытой стеклянным колпаком Вечности.
Иногда мне кажется, что Земля — уродец среди царственно–безжизненных планет, что небытие есть самое желанное состояние бытия, что сознание — только сон Абсолюта.
Фатум заключает в себе идею страдания; известная поговорка «кто должен быть повешен, не утонет» объясняет мою мысль.
Человек всегда плачет о себе — будь то слезы отчаяния, боли, обиды или прощения. И когда потеряно все, что держало тебя на поверхности Земли, не лучше ли оттолкнуться и взлететь? Пусть это будет покой, высшая его форма — ведь земной покой тоже тщета. Пусть это будет затишье после бури, тихий свет, лишенный даже намека на страдание.
Я, капитан Григорьев, потерявший ключи от преданных врат, злобный реквием несбывшимся надеждам, последний парус белопламенной лодки, я вижу ее контур, может быть, тень. Она явилась ниоткуда и зовет в никуда, эта петля.
Я не хочу знать, что будет здесь после меня, я давно понял: когда человек пилит решетку, а стена с решеткой вдруг поднимается, это больше всего похоже на жизнь и смерть. Каждый день приносит боль, человека обманывает настоящее и опустошает прошлое. Неизбежное ожесточение против животной жадности всего живого.
Человека не должно быть — вот золотое сечение Космоса, единственно правильный вариант бытия (бытия чего?).
Когда торжествует тьма, пробуждается Левиафан.
Я помню, как в гимназии наиболее шустрые ученики, привлеченные моей серьезностью, любили издеваться надо мной: «Так, стало быть, ничего нет, Григорьев?»
«Ничего нет», — угрюмо повторял я под общий хохот жизнерадостных упрямцев. «Ничего нет», — думаю я и сейчас, и этой петли тоже нет, и нет опрокинутого табурета подо мной, и белой рубахи на мне, и меня самого тоже нет.
— Тогда что же есть? — хохочут надо мной удаляющиеся в звездную россыпь голоса. И как ответ им всем из тьмы появляется гигантский фосфорный червь с бриллиантовыми глазами, Левиафан Вселенной.
И этот червь говорит: «Крак!»
СНОВИДЕНИЕ ДЕСЯТОЕ:
«Нега, часть I»
«Мы лежали в траве, старый Ревелс и я, и бежавшая с нами невеста моя». Во сне эта строка американского поэта, кажется, Миллера, материализовалась с необыкновенной четкостью. Оленья тропа, пыль и алмазы утренней росы в долине; мы лежали на краю обрыва — изумрудные квадраты полей внизу словно дымились. Усталость и радость спасения владели нами. Ты словно спала, но я догадывался, что только изнеможение заставило твои ресницы сомкнуться. Легко змеились русые локоны, грубая клетчатая рубашка плотно облегала два девственных холма, и серебряная цепочка дышала на твоих ключицах. Одно колено было согнуто, руки заложены за голову, ты улыбалась себе. Я чистил ружье, звон цикад отражался в ручье.