Магда мне рассказывала, русская мафия в Варшаве занимается угоном «волъво», но красные они не угоняют никогда, русские мафиози красный цвет не любят.
— Ты что, кого-нибудь убил?
Йошко улыбнулся.
— Вот видишь, а сколько тех, которые убивали и… — Я хотела сказать «остались нормальными», но не сказала. — И… и… они сумели через это перешагнуть, — сказала я. — Война — это всегда убийство, если ты не убьешь его, он убьет тебя. Даже если ты кого-нибудь убил, даже если ты десять человек убил, я тебя прощаю.
Представляете, я в роли матери Терезы, я в роли кардинала, я в роли Папы. Грешник, что было, то было, но теперь я очищаю тебя от всего этого говна. Только возьми себя в руки и больше не выебывайся! Или так не говорят, очищаю тебя от говна?
— Убийство на войне — это не преступление, это самооборона. Они напали на нас, а не мы на них. Не забывай этого. Ты не преступник, вы все герои.
В общем, я молола все, что требуется. Убийство на войне — это действительно акт героизма. Какого хуя пиздят эти мужчины? Сначала с букетами цветов и с песней на устах отправляются участвовать в бойне, а потом возвращаются домой, тотально поебанные, потому что бойня ввергла их в депресняк. А какого хуя вы вообще туда полезли? Вы еще до войны были ненормальными или спятили позже! Да хоть бы вы покончили с собой! Все до одного! Потому что, пока вы живы, мы, ваши жены, вынуждены лечить ваши раны, хотя понятия не имеем, где вам больно. Это что, мы послали вас убивать, на бойню? Или это было по зову Отечества? Теперь-то вам на все насрать! Ушли героями, вернулись живыми трупами, а теперь мы годами пытаемся методом проб и ошибок вас оживить.
— Не пизди, — сказал мне Йошко. Я просто онемела. Так меня отбрить?! Но, с другой стороны, он заговорил, значит, чего-то я добилась. От меня ждут, что я буду прыгать вокруг этого психа, мои нервы должны быть как канаты, и я не имею права пиздеть. Закрой рот, женщина! Успокойся, сука! Не возникай, мать твою! Героя трясет! Он защитил свое Отечество, поэтому у него дрожат руки. Он смотрел на меня неподвижным взглядом. Он меня не видел. На ногах у него были туфли, которые я привезла ему из Триеста, «Кларке», английские.
Йошко — первый псих и первый пэтээсэровец в моей жизни. И последний. Сын от армии освобожден. Я только один раз ходила в поликлинику, к которой прикреплен Йошко, за лекарствами. Врачиха была совсем девчонка. Молодые врачи много читают по специальности, учатся, они не сразу утрачивают энтузиазм, я верю только молодым врачам. Она смотрела на меня голубыми глазами, двадцать семь, двадцать восемь лет.
— Понимаете, — сказала я, — я так больше не могу. Есть хоть какая-то надежда?
— Я помню этого пациента, — сказала девчонка, — он отказывается от любой терапии, не идет на контакт, вероятно, он пережил страшные вещи.
— Не верю, — сказала я, — там, где он был, почти не было военных действий.
Врачиха сказала:
— У всех у нас разный порог переносимости. Некоторых людей убивает настоящая война, когда я говорю «настоящая война», я имею в виду такую войну, которую мы все себе представляем при слове «война»: стрельба, резня, на голову падает горящая крыша, твой лучший друг умирает у тебя на руках, ты ждешь в подвале, что враг вот-вот выломает дверь и пропорет тебе горло штыком… Но война имеет и другое лицо.
— Какое?
— Не знаю, но в самом тяжелом состоянии обычно находятся те, про которых нам говорят, что войны они толком и не нюхали. Кто знает, что пережил ваш муж? На вашем месте я бы набралась терпения, дала бы ему шанс.
— Дорогая моя, у меня не хватает на него терпения, у меня не хватает сил годами гладить его по поникшей голове и ждать, когда он доверит мне свои мрачные тайны. Мою поникшую голову не гладит никто, кому я могла бы доверить мои мрачные тайны, я должна работать.
— Мы все должны работать, — сказала молоденькая врачиха.
— Вам очень повезло, вы так молоды, а у вас уже есть работа, — я стояла у двери кабинета.
— У меня нет работы, эта временная, я уже два года заменяю участкового врача вашего мужа, на постоянной работе здесь она. Сегодня я написала заявление, что увольняюсь.
— Увольняетесь? Для Хорватии это храбрый шаг, — я взялась за ручку двери.
— Я получила эту временную работу потому, что врач, которого я заменяю, работает над докторской диссертацией. Государство начисляет зарплату ей, но для меня. Я должна была получать четыре с половиной тысячи кун в месяц и работать ежедневно. Я работала один или два дня в неделю, она платила мне сто кун в день, а остальное клала себе в карман. «Главное, что у тебя идет стаж и социальное обеспечение», — сказала она.
— Подайте на нее в суд, потребуйте через адвоката компенсацию, — я крепко сжимала рукой дверную ручку, — хотя, да, в таком случае вы уже никогда не найдете работы в Хорватии.
— Именно поэтому мы и уезжаем в Словению, — с радостью посмотрела на меня молоденькая врачиха. — Я сдала экзамен по словенскому языку. Это первый шаг, — она улыбалась, я видела ее белые зубки. — Пока мы переводили хорватский текст на словенский, а там были люди из всей Югославии, нам пустили через громкоговоритель музыку из сериала «Отверженные». У меня маленький сын и муж, который работает за три тысячи кун в месяц, он преподает физику, за квартиру мы платим тысячу кун, Словения — наша единственная надежда.
— Вы борец, — я отпустила дверную ручку, — а я до сих пор вынуждена тащить по жизни своих детей, понимаете, я работаю в Италии, хотя по мне это, может быть, совсем незаметно. — В руке у меня была сумочка «Вивьен Вествуд».
— Моя мама работает в Австрии, — сказала врачиха. — Мы не имеем права оставлять на произвол судьбы людей, которых любили, когда они были молодыми и здоровыми. Болезнь — это не предательство, — врачиха сняла очки со своего маленького личика.
— Мой муж не был на передовой, он провел несколько месяцев в небольшом городке недалеко от города, где мы живем, на тот городок падали бомбы, они прятались в подвалах, я уверена, голову даю на отсечение, никто из них даже не видел ни одной четницкой рожи, — может быть, я и повторяюсь. — Мне кажется, — я говорила очень быстро, в коридоре была очередь, опять какой-то вирус, — мужчины могут позволить себе быть слабыми, они себе это и позволяют, это он предал нас, а не мы его. У женщин нет права на ПТСП, — мой голос взмывал и закручивался, как липкая лента для мух.
— Все будет о’кей, — сказала врачиха, — постарайтесь найти в своем муже хоть что-нибудь от того, старого, — она посмотрела на карточку, — Йошко.
Я заплакала, старый Йошко меня тоже не интересовал, если бы он очнулся, он точно так же нервировал бы меня, как этот, который никак не может заснуть. Врачиха встала, похлопала меня по плечу, я всегда раскисаю, когда меня хлопают по плечу, проводила до двери.
Я прочитала письмо, которое пришло моему сыну из Америки. Оказалось, что у меня желтая внучка. Да, да, да, да! Если бы я писала книгу о своей жизни, сейчас все пишут книги, и показала бы ее приятельнице — вот, читай, — она бы сказала: «Слушай, не слишком ли! Твою дочку трахает серб, ты живешь в Хорватии, внучка у тебя желтая, кто в такое поверит, притормози, старушка!»
Если бы я писала книгу, мне было бы наплевать на тормоза. Лгать для того, чтобы в рассказанное поверили те, кто не в силах принять правду? Значит, в жизни я могу столкнуться с желтокожим младенцем и с сербским ебарем, а в книге у меня на это нет права? Что такое литература? Картина мира, которая должна казаться покупателям книги достоверной? А в реальности имеется моя внучка — маленькая, желтая, желтее не бывает, некрасивая, как несчастный щенок, больной желтухой и подыхающий в мусорном контейнере. Вокруг контейнера валяются корки от бананов, окровавленная куриная голова, бумага в жирных пятнах и обложка «Глории», на которой президент таращит глаза на рождественский цветок. Я была бы счастливее всех на свете, если бы вдруг оказалось, что в моей жизни нет этой маленькой, страшненькой мордочки. Смотрит на меня косыми разрезами. Уж лучше бы она была чернокожей, похожей на какого-нибудь младенца из «Миссисипи в огне». Я видела миллион прекрасных черных детишек. На нашем телевидении крутится реклама. Черная рука, смоченная молочком для детской кожи, ласкает черную попку и крохотное темное плечико. А потом мелькает кудрявая головка! Джонсон энд Джонсон. Попки деток всех цветов мажьте молочком «Джонсон энд Джонсон». Или вот, на диванах «Икеа» сидят прекрасные темнокожие детишки. Мать моей внучки совсем не похожа на Хэлли Бэрри, в том смысле, что китаянку красавицей не назовешь. Мне не хотелось бы иметь невесткой и Хэлли Бэрри, у нее сахарная болезнь, ее колют четыре раза в день, а диабет — болезнь наследственная, так что, может быть, чернокожая крошка с сахарной болезнью — это еще хуже, чем маленькая китаянка. Хэлли такая красотка только потому, что у нее белая мама. Мой сын тоже белый, а Таня получилась страшненькая. Она, уж конечно, никогда не покажет всему миру ослепительные зубки и «Оскара» в руке. Почему маленькую китаянку зовут Таня? Между прочим, когда я его спросила, есть ли у него дети, он ведь не сказал мне: «Моя дочка желтая». Хорошо, малышка родилась после того, как он вернулся домой, может, он и не знает о ее существовании, и я ему не раскрою, что за существо называло бы его папой, если бы он остался с женой. «Она американка». Я знала, что бывают желтые американки, но желтые американки — это не просто «американки». Мой сын обманщик. Больше всего мне хотелось бы убить в себе любовь к детям. А действительно ли я их люблю?.. Может быть, все, что я для них делаю, я делаю просто ради собственного душевного спокойствия? Мое душевное спокойствие? В моей душе нет покоя. Я уже говорила о детях, о душе, о покое? Неужели я действительно уже говорила о любви к детям и душевном спокойствии?