Впрочем, если задуматься, не так уж и плохо иметь кого-то, чью частичку хочешь сохранить и после его смерти. Может быть, такое нежелание примириться со смертью и есть любовь. Если бы меня спросили, от кого из своих родственников я бы хотела отрезать кусочек и держать в косметичке рядом с лекарствами… Если бы существовал такой опрос, а нас теперь опрашивают постоянно и на все темы, так вот, если бы меня спросили: простите, чей кусочек хвоста… прядь волос… Я бы выкрутилась: «Детка, — опросы обычно проводят молоденькие девушки, — я не могу себе и представить смерть кого-нибудь из моих самых близких. Вам-то я скажу, вы это поймете, потому что вся ваша история — это сплошные убийства, прядь волос с голов моих близких я бы охотнее выдрала, а не срезала.
Так на чем я остановилась?
В холодильнике у нас вечно пусто, там только полуоткрытые консервные банки с кошачьей едой, их вытаскивают за полчаса перед тем, как поставить Шилу под нос, выдерживают при комнатной температуре, следят, чтобы он не переохладил кишечник и не простудил глистов, которые у него там блаженствуют. Когда началась война, мой зять пошел записываться в добровольцы. С какой стати?
Дочь мне сказала:
— Давай продадим дом, снимем квартиру и оплатим мальчишке учебу в американском университете в Вене, там учится сын Каддафи, мальчик с ним познакомится, а когда получит диплом, найдет через него хорошую работу в Ливии, мы все от этого только выиграем.
До сих пор не знаю, действительно ли так оно и было, насчет сына Каддафи, или же она меня просто подловила на моей любви к Тито и Движению неприсоединения. Дети очень изобретательны, когда хотят выудить у родителей деньги. Каддафи мне всегда нравился, а раз его одобрял Тито, то одобряла и я. Тито был великим человеком, об этом сейчас как-то забыли. Когда они мне сказали, что Петар Крешимир был великим, я им сказала:
— Более великим, чем Тито?
Внук мне ответил:
— О’кей, бабуля, назовем нашего кота Тито.
Моя дочь думает, то есть я думаю, что моя дочь думает, что я ее как-то по-своему, своеобразно, люблю, и ее, и ее детей, и что просто я всегда в плохом настроении из-за того, что меня мучает остеопороз. Никакой остеопороз меня не мучает. Вот скажите, скажите вы мне, чего бы мне любить их по-своему, своеобразно, и быть в плохом настроении из-за остеопороза, которого у меня вообще нет? Нет, я их не люблю, никак, даже своеобразно. Они меня ограбили, сделали несчастной, я об этом молчу и на каждом углу трещу насчет птичьего молока. Это самое большее, что я могу сделать для этих свиней. Надеюсь, все, что я говорю, останется между нами и мой внук не соврал, когда сказал, что положит кассету в специальную коробку, которая автоматически закрывается. Я ему кассету — он мне пятьдесят евро. Уверена, он даст мне двадцать евро и скажет, что без него я бы и этого не получила за такую работу. Для меня двадцать евро — большие деньги, хотя совсем скоро… Они продали мой дом. Через два или три года я услышала, случайно, конечно, они никогда не разговаривают, когда я поблизости… Сын Каддафи и не думал учиться в Вене! Нелегко мне было, когда я это услышала. Все, что получила моя мать, жертва фашистского террора, я отдала своему ребенку и стала нищей.
Товарищ Пилепич мне сказал, я ему позвонила, когда умерла товарищ Бранка:
— Товарищ Нада, кто еще обманет, как не свой.
Сын Пилепича продал его большой дом, а ему купил мансарду.
(Если вы читаете внимательно, то можете подумать, что я не в своем уме, я недавно сказала, что у товарища Пилепича большой дом, а теперь говорю, что дом продали. Дело в том, что в моей жизни есть два товарища Пилепича, я могла бы изменить фамилию одного из них, чтобы не путать людей и чтобы они не считали, что я в маразме и что мне нельзя верить, но я умышленно не стала менять фамилию ни у одного из Пилепичей. Я слишком стара, чтобы угодничать перед американцами, обманываю я только соотечественников.)
— Главное, чтобы ему было хорошо, — сказал товарищ Пилепич, — мне почти ничего не нужно, Павица моя умерла, о ком мне теперь заботиться, кроме детей и внуков.
Товарищ Пилепич пиздит, лучше бы он рассказал, каково ему жить под самой крышей, на шестом этаже без лифта, летом в наших краях очень жарко, зимой все время дует ледяной ветер. Всем нам, дедушкам и бабушкам, живется так потому, что мы никогда не разговариваем друг с другом откровенно. Если бы мы выбросили из наших разговоров птичье молоко, если бы мы поговорили о боли, которую чувствуем, когда наши состарившиеся дети ломают нам оставшиеся несъеденными остеопорозом кости, все было бы по-другому. Но кому это скажешь? Как откровенно говорить с лживым, патетичным, насмерть перепуганным говнюком, это я имею в виду того, второго Пилепича.
Хотела я ему сказать: «Товарищ Пилепич, меня ты не обманешь, ты своего сына боишься, страх — это не доброта».
Но я ничего не сказала, потому что в дверях появился мой внук и сказал:
— Опять мы висим на телефоне, если мама узнает, она тебя убьет.
Я сказала:
— Мне позвонил товарищ Пилепич, а я никому не звоню.
— Товарищ, — улыбнулся мой внук, — какой товарищ, товарищей больше нет, бабуля.
— С каких это пор? — сказала я. — Два года назад товарищ Каддафи послал своего сына, тоже товарища, учиться в Вену, а ты говоришь, что товарищей больше нет… — Возможно, тут я посмотрела на него таким взглядом, каким бабушки не смотрят, и он посмотрел на меня взглядом внука, который смотрит на бабушку, которая как бы и не бабушка.
Вообще-то я не бываю искренней с молодняком моего молодняка, но в тот день, когда внук на меня так посмотрел, в руке у меня была телефонная трубка, и я сказала товарищу Пилепичу:
— Товарищ Пилепич, я больше говорить не могу, у меня в комнате внук, и я не разговариваю, когда они поблизости, они мне запрещают, говорят, дорого.
Внук настучал на меня моей дочери.
Она мне сказала:
— Мама, зачем ты пиздишь всем подряд, что тебе не разрешают говорить по телефону? У тебя что, паранойя, это же курам на смех, что люди скажут?
Я сказала:
— Сама не знаю, что со мной было, я старая, больная, нервная, беспомощная, маразматичная. Судите меня такую, какая я есть.
— Мама, — сказала моя дочь, — тебя здесь никто не судит, мы просто просили бы тебя принять во внимание, сколько стоят разговоры по телефону, я в Италии не могу заработать столько, сколько вы здесь можете потратить.
— Больше всего ты тратишь, конечно, на меня? — спросила я.
— Нет, — сказала она, — но и на тебя я тоже трачу. Даже самые маленькие расходы становятся большими, когда нет денег. Не будь слишком чувствительной, лучше помоги мне выбраться из этого говна, а от твоей злобы и разговоров со всеми этими партизанами никакой помощи. Я тебе уже говорила, встречайтесь где-нибудь в кофейне и разговаривайте сколько влезет.
А если бы я ей сказала, что интересно, кого это я могу позвать в кофейню, если у меня нет денег, она бы мне сказала: тогда встречайтесь в парке. Парки я не люблю, боюсь собак. У моей подруги, товарища Маши, есть собака породы черный терьер, здоровенная, как теленок. Сын подарил, когда уезжал в Канаду. «Пусть он останется у тебя, мама, будет защищать в парке от малолетних наркоманов». Товарищ Маша отродясь в парк не ходила. Пока не получила собаку породы черный терьер по кличке Беба. Все боятся этого черного терьера Бебы. Ни один наркоман и близко не подошел к моей подруге, правда к ней никто не подходил и тогда, когда у нее не было черного терьера Бебы. Потому что, когда товарищ Маша жила без черного терьера Бебы, она целыми днями сидела на балконе… А спускаясь по лестнице у себя в доме с черным терьером Бебой, товарищ Маша споткнулась о черного терьера Бебу, упала и сломала бедренную кость. Она лежит в больнице в Ловране, к счастью, у ее сына много денег. Я ложусь в Ловран раз в год из-за позвоночника, в Ловране самые лучшие специалисты, мой двоюродный племянник там врач, его зовут Раде, но он не серб. В наших краях очень много Душанов и Радованов, но все они хорваты. Им дали сербские имена в честь наших товарищей-сербов, с которыми мы вместе сражались, когда еще были товарищами и когда вместе сражались.
— Мама, — сказала мне дочь, — когда ты в больнице, ты просто другой человек. Ты одна такая, кому в больнице лучше, чем дома.