И тут Сергей, как ему почудилось, уловил мысль нужную, важную, которую не высказать не мог.
— А что бы там ни говорили, — вновь поднялся он, — уверен, окажись сейчас наша Родина в опасности, не Кузьмин, не кто иной, а именно мой друг Борис Чибирев первый пойдет! Надо будет — за Родину, за всех, кто здесь, с гранатой под танк кинется! Не пропустит.
Сел и спокойно, уверенно посмотрел.
Боря не поднимал глаз на отца и мать. Стоял, потупившись, поглаживая морду Эфе, черной домашней овчарке. Эфа, поскуливая, ластилась, лизала хозяину руки.
— …Почему не хочешь, чтоб сходили мы с отцом? Как же это так, все экзамены без троек сдал, не пьет, не курит, как же исключили? — напевными всхлипами тянула душу мать. Она сидела напротив, на диване. Боря видел лишь ее полные, сомкнутые по-девичьи колени да краешек свисающего на них кухонного полотенца. — Я к депутату пойду. Мы не где-нибудь живем! То им учитель ваш не угодил… А так он тебя, когда мы ходили, нахваливал! Ты помнишь, Коленька?
Коленька, Борин отец, стоял в двери, заполняя собой весь дверной проем. Боря глаз на него не поднимал, но видел: стоит в майке, руки, как два кривых бревешка — они всегда у отца полусогнуты и чуть вперед. Смотрит не то чтоб тяжело, но серьезно. Одно слово — молотобоец.
— Завтра, отец, отпрашивайся с работы — и пойдем. Только ты, Боря, не таи, прямо скажи, если там чего еще было.
Эфа виновато, часто мигая, тянула морду. В зрачках ее Боря видел свое отражение.
— Остался на ночь в этом общежитии и сразу… Может, тебя Сережа в какую историю втянул?
Крохотное человеческое лицо то пряталось, то выглядывало из глубины собачьей тоски.
Кругом получался он, Боря, виноват: перед родителями, Сергеем, перед самим собой, мечтой своей — через какие-то два года уже стал бы актером, играл на сцене… А теперь что? Снова поступать? Лотерея…
— Ладно, — проговорил отец. — Исключили и исключили, нечего ходить. Не заслужил бы — не исключили. — Голос у него не громкий, не басовитый, скорее высокий. Но скажет — и кончено. — Сразу же в этом институте нечего было делать. Вон нефтяной рядом.
— Ага, чтобы в тридцать лет кровью харкать?! Собирался в морское, сама отговорила, хотела, чтоб дома был… Посмотри, отец, глянь на Эфу — все понимает! Борюшка ты, думает, Борюшка наш… — И мать снова протяжно заплакала, только жалобнее, словно собственное горе вместило в себя и переживание собаки.
— Ничего. Не в тюрьму сажают…
— Типун тебе…
— Жив, здоров, пусть понюхает, почем она… Иди лучше стол накрой. Горе не горе, есть-то надо.
— Лишь бы брюхо набить… — проворчала мать, послушно поднимаясь. — Эх, Боренька, сынок… Думали с отцом, станет сын артистом, оденемся, в театр пойдем…
Отец прикрыл за матерью дверь, приблизился. Взял лежащую на столе телепрограмму, посмотрел. Бросил.
— Выгуливал? — указал взглядом на Эфу.
— Я же только пришел.
— С какой ты там, в общежитии этом, змеюкой спутался?
Боря вскинул в изумлении глаза.
— Поди, подрались из-за нее?
Неожиданно для себя согласно кивнул.
— За учителя их… — протянул отец. — Как же… — Замахнулся от плеча. — По губам-то… Тут их, змеюк, мало, надо еще и там… Вчера как пришел, чую от рубахи-то!.. Как бы еще заразу какую… Боролись они за справедливость!.. Завтра пойдешь, направление возьмешь на медкомиссию — и ко мне в бригаду. — Отработав положенный стаж в горячем цехе, отец перешел на более легкий труд: бригадиром грузчиков на базу. — Вот тебе и весь театр.
Повернулся было идти…
— Матери уж не рассказывай, — добавил, — пускай думает, что… — махнул, уронил тяжело руку, пошел.
— Что сказал отец-то? — сразу появилась мать.
— Ничего. Чтоб в бригаду к нему шел.
— Боря… Я уж при отце не стала говорить. Я ведь вчера на свитере у тебя женский волос нашла, длинный такой да толстый. У Сережи, наверное, там какие-нибудь простигосподи были?
— Его там и не было… — Борька признался в грехе и покаялся.
У матери, хоть и вытирала все глаза полотенцем, отлегло от сердца: оказывается, не так страшно, как туману напустил.