Выбрать главу

Он не враз и опомнился, постоял, посмотрел вослед, потом перед собой, не в силах понять и совладать с поселившимся в нем страхом.

Мальчишки пускали по ручью у обочины маленькие белые кораблики из пенопласта. Он в детстве пускал по весне кораблики из коры…

С проректором Сергей столкнулся прямо у входа в институт. Замешкался: здороваться, нет, открыть дверь, пропустить вперед или пройти первым?..

Фоменко тоже поглядел на Сергея с замешательством — так поглядел, будто увидел лицо знакомое, памятное чем-то, а чем — выпало из головы. Вблизи проректор не выглядел таким уж надменным палачом или инквизитором, а… словно бы охваченным своим каким-то торжеством. Может быть, ответственностью возложенной на него миссии…

— Здрасте! — само вырвалось у Сергея. Он открыл двери и придержал.

Проректор учтиво поклонился и прошел.

— Вы ко мне? — заговорил он по ту сторону входа, старательно шаркая подошвами ботинок о щетку.

— За документами.

— Куда думаете? На производство?

— Посмотрим.

— А в армию?

— Наверно, осенью.

— Документы в ректорате. Подпишите обходной лист и… искренне желаю найти свою судьбу.

Фоменко пошел, чуть склонив вперед малоподвижное, широкобедрое туловище, деревянно переставляя ноги. Все так же, как говорил или шаркал ногами, — неторопливо и значительно.

Сергей не впал в гнев и досаду, что оплошал так, почти замельтешил. А проводил проректора взглядом, как и женщину в коляске, в том полном оторопелом ощущении, что все происходящее — происходит не с ним. А если с ним, то он должен быть сейчас круто заломленным и зависшим в пространстве — таким он виделся себе.

14

Лапин спал после ночного дежурства. Сережа бросил на тумбочку обходной, так и не подписанный ни в одном пункте. Тоже нацелился ткнуться лицом в подушку, вдруг раздался голос Кости. Сергей даже вздрогнул — обычно Лапин если уж ложился, то засыпал сразу, почти в тот момент, когда голова касалась подушки, в него, казалось, можно было гвозди заколачивать — не проснется. Богатырский сон!

— Студент Лютаев, — сказал Костя, — а почему вы не на занятиях?

В другое время Сережа бы со смеху упал и по полу катался, но сейчас лишь слабо улыбнулся.

— Исключили меня, Костя. Три дня весь институт только об этом и говорит. Меня и Чибирева.

Лапин, привыкший к розыгрышу и насмешкам, в первый миг посмотрел недоверчиво.

— Вас с Борькой исключили?! — в его голосе прозвучало то подбадривающее недоумение, которое как бы говорило: уж кого-кого, а вас бы не следовало исключать.

Он сел, делаясь суровым и задумчивым. А Сережа прилег, медленно и бессильно вытянулся на постели, словно малокровный болезненный человек. Все не отпускал душу тот взгляд женщины на коляске, его упоительное отторжение всего сущего и все затмевающее торжество… Что-то знакомое привязчиво чудилось теперь в нем, давно живущее в душе его, только доведенное до предела… до безумия.

Тихо, без дерготни и страстей, поведал он Косте о причине исключения — все это уже отдаленно волновало его. И не то чтобы отболело, а… важнее стало то, что произошло с ним самим. Заломлена душа — в отторжении и торжестве заломлена, не до предела, конечно, как у женщины, но отклонена. А если снять ее с крючка-то, с заломленности, так что останется?.. Чем жить?

— Пить… не начни, — проговорил Костя до робости осторожно, зная, как такой вот банальный совет может задеть Сережу за живое.

Подвигал чемодан под своей кроватью, протянул Сергею общую тетрадь.

— Вот. Прочти… Тут… Ну, прочтешь… Не сейчас, потом.

Сергей как-то заглядывал в Костины записи: оно и писано-то неразборчиво и ничего особенного не нашел в них. Но в разбереженности душевной и подавленности, когда более всего внимание человеческое дорого, был тронут: Лапин никому не давал свои тетради. Открыл, стал читать:

«Я люблю музыку, но исполнитель весьма посредственный. Встречал людей, не любящих музыку, однако хороших исполнителей (далее почти треть страницы зачеркнута). Моя мать хотела стать певицей, и я думаю, могла бы стать, если бы не растратила силы и творческий запал на успех в собственном окружении, в компаниях, где всегда ею восторгались, а заодно и собой, ругая и понося всячески жизнь и обстоятельства, при которых такие вот, как они, люди оказываются в стороне, а холеные бездари, не имеющие сердца, но делающие все как положено… (несколько неразборчивых слов). …При этом мало винили себя! И хотя у матери сохранилась внешняя уверенность, что все у нее в жизни хорошо, ее судьба — это ее судьба, по крайней мере, не сделалась бабой, у которых вечно, как к колодцу наклоняться, то все исподни торчат. Она почему-то всегда эти исподни у колодца помнила. Я бы сказал так: она самообворожающе застыла, обмерла в своем неприятии того, среди чего выросла. Но я помню приступы той тоски и чувства безысходности, которые порой ее охватывали. Пока был жив дед, она накидывалась на него, выговаривая, что родиться от него или от медведя — одно и то же, что ни образования не смог дать, ни средств! Могла за пустяк, а то и просто куража застольного ради, отхлестать меня, поставить в угол; стою, стою, запрошусь по нужде, а она мне скажет: «Ты в ладошки, Костик, в ладошки…»