Выбрать главу

- Выбор? – барон коротко рассмеялся, но Божена очень хорошо знала этот смех. Так он смеялся лишь тогда, когда был в бешенстве. У него все внутри. Он никогда ничего не выказывает вслух. – Выбор – это столь же иллюзия, сколь и свобода. Все делится на два – на ненависть и на любовь. И только между этим мы пытаемся выбрать, но это же и невозможно. Прежде я ненавидел врага. Теперь не могу. Потому что враг – во мне, враг – я сам. Это демон, засевший глубоко-глубоко. Все мы нарушили присягу. Все. И была еще Анастасия. Сестра того, с кем я воевал. Ее я мог только любить. 
Теперь он не смотрел на жену. Теперь он не держал ее за руку. Она тоже глядела спокойно, прямо. Лицо ее выражало самое большее – интерес к беседе. И то – не слишком настойчивый. Но, между тем, сказанное выходило за все возможные рамки. Светских бесед так не ведут. Такое даже близким не говорят. Божена лишь крепче сцепила пальцы. Впрочем… Ведь не далее, чем перед этими проклятыми скачками, она назвала его неукротимым. 
- Тогда у вас не только ваш конь и мнимая свобода, - сказала она и пригубила бокал с шампанским. – У вас еще остались ваша любовь и ваша мнимая ненависть. Вы можете их себе позволить. Кто еще готов этим похвастаться? 
- Не потому ли вы победили сегодня? – вдруг хохотнула Клэр, стремясь перевести разговор в другое русло и разыскивая глазами виконта, устроившего этот окаянный пикник. 
- Вы, пани Божена, - не слушая графиню, совершенно серьезно ответил барон, но уже по-польски, - вы очень многое можете себе позволить. Всегда могли. 
- Я больше не могу ненавидеть. Коня у меня не имеется. Свободы не существует. А любовь меня убивает. Потому мимо, пан Станислав. 
- Шах и мат, - подала голос Анастази, не глядя ни на кого, но глядя будто бы в саму себя. Этот ее взгляд, обращенный в собственную душу всегда пугал Божену, всегда заставлял ее чувствовать, что вот именно там, в глубине, в этом взгляде отражается то, за что Сташек выбрал ее – один раз и на всю жизнь. Ее собственные глаза стали искать, за что бы зацепиться – другое. В чем не было бы ни Кнабенау, ни его жены, ни графини, которая истерзала их всех. Но все прочие взгляды, все прочие лица сосредоточенно наблюдали за тем, во что превратилась беседа на пледе победителя скачек. Занимательное было зрелище. Вот то, ради чего стоило ехать в Аржантей. 
И вдруг она увидела Андре де Бово. Резко, среди толпы, будто он и был, и не был ее частью. Его внимательный взгляд скользил по ее лицу, но в нем не отразилось и тени недовольства или сожаления. Да, это ведь всего лишь игра. Не больше. 
Ночью она не могла уснуть, мечась по кровати в одной из гостевых комнат дома, принадлежавшего виконту в Аржантее. Она и графиня де Керси были в числе немногих приглашенных после скачек и пикника на ужин. Кнабенау были приглашены тоже. И еще несколько семей, близких де Бово. Комната барона и баронессы находилась напротив их с Клэр двери. И Божена пребывала в уверенности: теперь, в этот вечер, Настуся скажет ему о своем положении. И тогда у Сташека будет не только конь, свобода, любовь и ненависть. У Сташека будет жизнь. У Божены жизни не было. Ни минуты. Осознание этого доводило ее до исступления, но и заставить себя не думать об этом она не могла. Ей стало холодно. Бесконечно холодно, хотя ночь была теплой, июньской. 

И вдруг тишину, будто черноту лучом, прорезали звуки фортепиано. Тревожные звуки, заставляющие сбиваться дыхание, терзающие сердце так, будто у игравшего совсем не было жалости. 
Она встала с постели и накинула на плечи шаль. Чтобы не разбудить Клэр, спавшую в смежной комнатке, тихонько, прошла к двери. И когда вышла в коридор, почти обессиленно закрыла глаза. 
«Вы все равно придете ко мне. И уже теперь мы оба это знаем». 
Да, они оба это знали. Только этим утром она слушала слова Кнабенау о том, что выбора в действительности нет. И теперь уже имела возможность убедиться в этом. Она сколь угодно могла выбирать одиночество. Но это одиночество было внутри нее, образовывая страшную пустоту, в которую теперь проникали звуки, заполняя, заставляя подчиниться, лишая выбора. Выбора нет. Она все равно придет к нему. 
Медленно, будто во сне, держась за стену, в кромешной тьме, она спустилась по лестнице и прошла в гостиную – фортепиано было только там. Дверь оказалась приоткрытой, и, прислонившись к ней, она замерла в проеме. Видела только его затылок и спину. Как и руки его, бегающие по клавишам, они были в движении, будто он сам превратился в сплошной звук, в саму эту музыку – тревожную, больную, до невозможности прекрасную, затрагивающую в ней нечто самое важное, о чем нельзя никому сказать. Если бы она могла плакать, то плакала бы. Одна беда – разучилась. Еще в Липняках, когда Варшава была окружена, а там, в Варшаве, были ее муж и ее отец. Адама уже не было. Известие о его гибели стало последним, что вызвало в ней слезы. Настоящие чистые слезы, в которых была бы она сама, а не сила нестерпимой боли, как в день похорон Казимира. 
- Почему Шопен? – тихо спросила Божена, когда музыка замерла и растворилась в тишине спящего дома.
Андре повернул к ней голову и коротко улыбнулся. Потом медленно встал и приблизился. Он был выше ее на целую голову, хотя Божена считалась слишком высокой для женщины. На плечах его ладно сидел цветастый, приглушенно-синий баньян. Черные волосы падали на лицо, вились по шее, отбрасывая причудливые тени на кожу. 
- Он теперь изо всех салонов звучит. 
- Почему Революционный этюд? 
- Но ведь ты же пришла… Значит, понимаешь, почему. 
- Я бы и так пришла. Ты сам сказал. 
- Я не был уверен. Пришлось звать. 
Он медленно склонился к ее лицу. Медленно заскользил губами по ее губам. Впервые. Пробуя их вкус. Какими они были? Сладкими? Чуть пряными? Мягкими? Теплыми? Жесткими и упрямыми? Коснулся пальцами скулы, провел ими до шеи. Отнял лицо и тихо сказал: 
- У тебя ноги босые. 
- Брось. Мы теряем время. Клэр очень рано встает. 
Она не желала слушать его голоса. Слова могли бы мучить. Слова, но не его руки, подхватившие ее. Мир закружился, превратился во всплеск, сила которого сшибала с ног. Его комната, куда он отнес ее в совершенной тишине, во мраке, когда даже месяц едва-едва пробивался сквозь занавески. Она не видела его лица и благодарила за это небо. Только его кожа под ладонями. Только его пальцы, освобождающие ее от кружева сорочки. Дыхание его, опаляющее кожу. И губы. Сухие, твердые. На шее, на ключице, на плече, на груди, на животе. Спускающиеся все ниже, к самым голым ступням, превращающие томление, неизменно терзающее ее, в жаркую волну, затопившую ее вены. Простыня… Кажется, накрахмаленная настолько, что царапала тело. И от того она чувствовала себя еще слабее в его объятиях. Откуда в ней эта слабость? В ней, выдержавшей все, чего не должна бы выдерживать женщина? Кажется, она не пыталась даже любить его. Кажется, это была борьба, но не любовь. Она все боялась… боялась, что раскроется перед ним чуть сильнее… И вновь благословляла ночь, скрывавшую ее лицо от него, потому что иначе она умерла бы – от того странного, почти животного чувства, которое теперь оказывалось сильнее всего. Стоит ему увидеть ее такой, и она более не сможет быть чужой. И он более не будет чужим. 
Потом она медленно оделась в темноте, накинула все ту же шаль на плечи. И молча ушла в свою с Клэр комнату. Он не просил ее остаться, и было в этом что-то правильное. 
На следующий день у них не нашлось случая оказаться наедине. И это тоже было правильно. Хорошо. И значительно облегчало ей жизнь. 
Дорога в Париж причинила ей несколько неприятных минут. Когда она поравнялась с Кнабенау, ехавшим впереди процессии экипажей, из которых торчали кружева и диковинные шляпки, Божена придержала поводья и тихо спросила: 
- Вы счастливы? 
- Я не умею быть счастливым, - ответил барон. 
- Тогда мы на равных. 
Она улыбнулась и рванула вперед. 
На другой день виконт попросил ее руки. Божена отказала.

 

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍