С чадящими, громыхающими, исторгающими ядовитые отходы фабриками и заводами не только не связывать свою жизнь — бороться беспощадно. Но не как Дон Кихот с мельницами, а по-умному, влившись, к примеру, в экологическое движение.
Это отнюдь не ретроградство, просто земные наука и техника ушли далеко в сторону от насущных потребностей и стали средством насилия Природы.
Много еще о чем говорил отец Михаил в своих вразумлениях, в том числе и о сиюминутности человеческой жизни на фоне вечности души, и о Центральном Образовании по имени Рай, куда душа попадает после долгих странствий, и о том, что зло — чисто земное проявление, нету такового в Мироздании, изначально не предусмотрено Господом.
На одно из таких вразумлений заявился младший церковный чин, по совместительству стукач, кладовщик Евгений Серопузо. Слушал он этого странника, усердно кивал в знак согласия, а сам думал:
«Ах ты, тать подколодная. Гнида поганая. Ишь, какую гнилую заразу разносит. Вот ужо укоротим мы тебе язычок-то, укоротим».
А Михаил в тот раз всего лишь и говорил-то о том, что нынешняя церковь срослась с государством, в мирской суете, в жажде накопления потеряла свою Богооткровенную сущность, стала непримиримой к другим конфессиям, а это неправильно, ведь Создатель един. Религии не должны обособляться, наоборот — они должны слиться в единый животворящий источник.
Вот что было сказано отцом Михаилом. Каждый имеет право на собственное мнение, но Серопузо воспринял это, как подстрекательство.
Странник был обречен.
Ночью в избушку его, которая никогда не запиралась, проскользнули трое, подошли к спящему на топчанчике Михаилу. Один из них ловко выдернул из-под Михаила тощую подушку, наложил ему на лицо, начал душить. Другой схватил странника за ноги, третий за руки, навалились, чтоб не дергался.
Всё делалось в полном молчании, лишь тот, что с подушкой, азартно сопел.
Отец Михаил придушенно вякнул, выгнулся дугой и с непостижимой силой отшвырнул душегубов. Те разлетелись по углам, а странник встал, сказал отчетливо: «Господь вам судья», — и вышел.
Мерзавцы зашевелились, приходя в себя, застонали, заматерились. Больно всё же.
«Облажались, — сказал один из них, трогая зудящий затылок. Зашипел от боли, добавил, передразнивая: — Подушкой, чтоб следов не оставить… Топором надо было, лопатой. Артисты хреновы».
Никто ему не ответил.
Поднялись, покряхтывая, пошли вон из хаты. Странник, освещаемый луной, стоял у забора. А может, это и не странник был, а какой-нибудь куст с сохнувшей поверху белой тряпкой. Думать было некогда. Перепуганные насмерть налетчики драпанули так, что только пятки засверкали.
Глава 4. Фитюлька
Если Варвасил, угнездившийся в России, достаточно быстро восстановил свою память и уже в твердом уме назвался отцом Михаилом, то Еллешт, попавший в тучную Германию, с месяц ходил в недоумках.
А всё потому, что у земного носителя Карла Фройта, давшего согласие на добровольную передачу тела, вдруг случился удар. В самое неподходящее время — в момент замещения.
Фройт, ехавший в автобусе якобы на лечение в Висбаден, сидел в мягком кресле, закрыв глаза и полностью расслабившись. Этого требовала надиктованная инструкция — не напрягаться. В сей акции у сорокапятилетнего рабочего Фройта был свой интерес. Жизнь складывалась ни шатко, ни валко, на троечку, семья развалилась, накоплений практически не было, доходы мизерные, а тут сразу и полная биография в зачет со списанием части негативной кармы, и гарантия, что в следующем воплощении он родится зажиточным и удачливым. Время рождения, скажем, богатый ХХII век. Пойдет? Еще бы не пойти.
Фройт сидел в кресле и ощущал, как становятся ватными ноги, как отнимаются руки, как делается чужим собственное тело. Было радостно и тревожно, но вдруг в голове бухнул оглушительный колокол, перед глазами разлилась чернота, и Фройт помер. Вселяющийся в его тело Еллешт был застигнут врасплох. К сожалению, рядом не было кого-нибудь из Заместителей-прогрессоров, кто смог бы сыграть роль Настройщика Сознания и расчистить поле для нового разума. Собственный же Настройщик расконсервирован не был. Недооформившийся Еллешт оказался заблокирован в теле Фройта, где ему целый месяц пришлось выполнять низовую функцию Реаниматора, то бишь искусственно взбадривать внутренние органы, гонять кровь, дабы не застаивалась, регулярно прочищать кишечник. Работы было так много, что о какой-нибудь разумной деятельности не могло быть и речи. Месяц Еллешт прозябал в теле дебила, пока не сформировался до такого уровня, когда смог расконсервировать Настройщика. Дальше дело пошло веселее, но для этого пришлось прожить унизительный месяц.
Итак, мертвый Фройт со слабосильным Еллештом внутри сидел в кресле мчащегося в Висбаден автобуса, глуповато улыбался, а на рубашку изо рта струйкой тянулась кровь. Глаза его, выпученные, как у рака, налились красным, лоб и щеки побагровели.
Располагавшийся рядом толстый господин, нажравшись баночного пива, благополучно спал и ничего не видел. Всполошилась пожилая фрау, сидевшая сбоку через проход. Закудахтала, загалдела, привлекая к Фройту внимание.
Еллешт заставил тело вытащить из кармана платок, вытереть губы. Тело слушалось плохо, руки двигались рывками, невпопад.
Всем, кто видел это действие, стало не по себе.
Автобус остановился у ближайшего мотеля, где был пункт помощи. Здесь вялого безвольного Фройта помыли в ванной. По окончании мытья с Фройтом случился инцидент, так как Еллешт, хлопоча, по ошибке включил кишечник на опоражнивание.
Не нужно, наверное, объяснять, почему после этого Фройт очутился в веселом доме, населенном Бисмарками, Эйнштейнами и Шикльгруберами.
Фройта определили в одну палату с Пипером (Шекспир) и Клайном (Клара Цеткин). Кличку ему дали весьма игривую — Дристунчик.
Соседи были людьми тихими, задумчивыми, но до поры до времени. По какому-то внутреннему свистку в них просыпались исторические персонажи, и тогда всё менялось.
Шекспир, не знающий ни слова по-английски, начинал трещать, как сорока, рифмуя всё, что взбредет в голову, а Клара Цеткин говорил басом: «В каждой операции, товарищи, главное план. Сегодня мы составим план фрустрации ревизионизма». И садился писать, водя пальцем по столу, так как не имел ни бумаги, ни ручки. А Шекспир ходил в это время по палате и бубнил: «Селедка — сковородка, ботинок — подсвинок, стул — караул…».
Фройт оцепенело сидел на своей кровати и порой подпускал голубков — это Еллешт, суетясь с организмом, стравливал лишний пар. Ему, Еллешту, было страшно некогда, он работал 24 часа в сутки. Понемногу он рос, креп, однако происходило это ужасно медленно.
Трижды за день нужно было тащить тело в столовую, запихивать в ротовое отверстие еду, перетирать её зубами, перемещать в вялый желудок. Ужас.
Когда Фройт за столом с остановившимся взглядом двигал челюстями и скрежетал зубами, чувствительному Фреди Меркюри становилось плохо…
Поэтом Пипер был никаким. Непонятно, с чего это вдруг он возомнил себя Шекспиром. Профанация, да и только. Впрочем, если учесть, что Шекспир — псевдоним Френсиса Бэкона, даже не псевдоним, а придуманное им лицо, то в притязаниях Пипера прорисовывается некая истина. Рехнувшись, он начал обезьянничать с несуществующего персонажа, а потому оставался пустым и трескучим, как погремушка.
В отличие от него Клайн был малость начитан про Клару Цеткин и во время сдвигов по фазе придерживался исторической правды.
Он превращался в решительную напористую даму, защитницу и покровительницу феминизма в революционном движении, он организовывал забастовки, вовлекая в них и соседние палаты. Чудики охотно ему подчинялись, но долго навязанную роль играть не могли — звала своя, более важная. И какой-нибудь член профсоюза, которому требовалось временами изрекать «Больше мяса в котлеты», становился вдруг Статуей Свободы и застывал с поднятой рукой.
Это привычного к трудностям Цеткин не смущало и он переключался на борьбу с милитаризмом. Или империализмом. Или центризмом. Или, как стреляный материалист, наводил тень на плетень.