Говард улыбнулся мне и, подойдя к трюмо, за которым я сидела, осторожно погладил по волосам, чтобы не растрепать сложную причёску. Гримёр вертела её мне почти целый час.
— Волнуешься, Айрин? — поинтересовался, лукаво прищурив насыщенно-карие глаза, тёплые и бесконечно живые. Что бы я делала без этих глаз, которые умудрились рассмотреть талант в маленькой испуганной девочке, сбежавшей из дома? И которые всегда, с самого первого дня, смотрели на меня так, словно я ни в коей мере не была ущербной «пустышкой». А со временем в них появилось столько трепетной гордости, что моё презрительное отношение к себе дрогнуло и потрескалось, будто кусок стекла, по которому вдруг ударили молотком. Не разбили — слишком уж оно было толстое, — но заставили пойти глубокими трещинами. — Вижу, волнуешься…
— Перед самой первой премьерой я волновалась гораздо сильнее, — засмеялась я, перехватывая ладонь маэстро. И прижалась к ней щекой. Это тоже была наша своеобразная традиция, которая, правда, не слишком нравилась Говарду, — но иначе я просто не могла. — Помните? Меня трясло так, что зуб на зуб не попадал.
— Конечно, помню, — маэстро аккуратно убрал руку, перед этим ласково погладив меня по щеке. — Ты тогда съела целый килограмм шоколадных конфет, пытаясь успокоиться, и во время спектакля начала икать. Хорошо, что это была комедия.
— Да-а-а… — я засмеялась, вспомнив, что Говард потом прописал эту икоту в сценарии — так ему понравилось, как получилось в итоге. Но вышло и правда забавно — в зале хохотали до колик. И удивительно, но этот случай не стал для меня крахом карьеры и трагедией — наоборот, он вылечил от страха. На первом же спектакле я научилась бороться с сиюминутными проблемами актёра, от которых никто не застрахован, и поняла, что в сущности это не слишком сложно. И не страшно. Просто нужно проявить фантазию и талант. — Потом я уже не была такой глупой и съедала не больше пяти конфет…
— Сегодня ты не ешь конфеты? — улыбнулся маэстро, оглядев мой стол, и я покачала головой:
— Нет. Сегодня мне кусок в горло не лезет. Я волнуюсь, но по другому поводу, не из-за премьеры…
— Я понимаю. Айрин… Что бы ни случилось — неважно, сегодня или во время другого спектакля, — твой отец уже не победит. Понимаешь? Он давно проиграл. Он просто не может смириться со своим проигрышем, но это ничего не изменит. Проигрыш есть проигрыш. Он проиграл, когда…
— Когда однажды вечером я встретила вас, — перебила я Говарда и, подавшись вперёд, обняла его.
— Осторожно, Айрин, — сказал маэстро, неловко кашлянув. — Испортишь причёску.
— Не испорчу.
Мы стояли так с минуту — я, прижимаясь щекой к груди Говарда, и он, почти невесомо поглаживая меня по спине. Я не знаю, о чём в те мгновения думал маэстро, — я же молилась Защитнице.
Молилась, чтобы стремление отца отомстить мне не задела человека, за которого я отдала бы жизнь, не задумываясь. Я переживала за Говарда Родерика больше, чем за саму себя.
— Иди, девочка, — тихо сказал маэстро и, наклонившись, коснулся губами моих волос. — Тебе пора на сцену. Не волнуйся, всё будет хорошо.
Мне хотелось в это верить, безумно хотелось — но где-то глубоко внутри ледяной змеёй сворачивалось дурное предчувствие…
.
Первые несколько действий прошли гладко, хотя тревога не покидала меня ни на мгновение. Я постоянно ощущала на себе чей-то злой взгляд, похожий на взгляд отца, — и мне казалось, что это он и есть, сидит в зале и смотрит на меня. И чего-то ждёт.
Эти ощущения отвлекали, но не настолько, чтобы совсем растеряться и забыть о работе, тем более что на подмостках я находилась с Говардом. Не всегда, но совместных сцен у нас было много. Центральной темой спектакля являлись постепенно зарождающиеся чувства, а их невозможно показать в парочке диалогов и песен, поэтому мы с маэстро взаимодействовали постоянно. И когда он стоял на сцене рядом со мной, мне было легче, страх немного отступал — хоть и не полностью, но существенно.
Ближе к первому антракту была наша первая совместная сольная партия, причём я должна была находиться внизу на сцене — как бы на палубе корабля, — а маэстро стоять наверху — на капитанском мостике, глядя на меня вниз. Мы пели о своих чувствах. Он — о том, что влюбился в девушку, которая влюблена в другого, я — о том, что отчего-то вместо своего жениха думаю о капитане торгового судна и это неправильно.
Мне нравилась эта сцена. Мало того, что наши художники поставили её так, будто всё происходит во время бури — ревело море, свистел ветер, сверкали молнии, и до зрителей даже долетали солёные брызги, — ещё и разница в нахождении актёров на подмостках интересно срабатывала. Капитан — эдакий повелитель бури, смелый и сильный человек на словно подвешенной в воздухе декорации, не боящийся ни ветра, ни молний, и главная героиня — обычная девушка, которой предпочтительнее оставаться в безопасности на палубе. Разные миры, но звучащие в унисон голоса…
Мы успели спеть только один куплет и припев, начался второй куплет, который пел Говард, — и внезапно я ощутила: что-то не так.
Не так в голосе маэстро.
За последние пять лет я успела изучить каждый оттенок его голоса, глубокого и сильного, прекрасного и бесконечного, как небо, — я слышала, как поёт Говард, тысячи раз, помнила, как должен звучать его голос на той или иной ноте. Поэтому, когда маэстро вдруг начал фальшивить, в страхе непроизвольно сжала кулаки и посмотрела наверх — несмотря на то, что по роли я не должна была этого делать.
Декорация, на которой стоял Говард, висела не над моей головой, а чуть дальше и глубже, поэтому я могла видеть, что на ней происходило. И замерла, потому что маэстро, вместо того чтобы стоять и вглядываться вдаль, держался за перила на капитанском мостике, словно старался не упасть, тем не менее продолжая петь, и от него в зал тянулась… тянулся…
Что это за напряжение, повисшее в воздухе между маэстро и зрительным залом, я поняла не сразу. Для того, чтобы определить, чем было это дрожание — будто в холодный воздух попал слой тёплого, — мне понадобилось несколько секунд. Я банально растерялась, запаниковала, сглатывая вязкую слюну и не понимая, что предпринять…
Родовая магия. Да, это была именно она — ничего больше. Единственная магия, которая была доступна и мне тоже — пусть и в ограниченных количествах. Единственная магия, которую я была способна почувствовать по-настоящему. И единственная магия, которой я — чисто теоретически — могла помешать.
Я никогда не понимала, как она работает. Если обычная магия содержалась в энергетическом контуре, то родовая находилась в крови, и во время её применения я ощущала, как жидкость в моих жилах становится немного теплее. Но это всё, что я на самом деле знала, — оказывая влияние на зрителей и помогая им расслабиться, я всегда действовала скорее интуитивно…
Мой же отец — несомненно, это был он: я ощущала, что магия, которой влияют на Говарда, родственна мне, — умел гораздо больше и действовал по чёткому плану. Он хотел чего-то добиться. Наша родовая магия была ментальной, она помогала либо улучшить, либо ухудшить настроение — это всё, что я знала. Поэтому и не понимала, как отец может настолько влиять на маэстро, что тот пел, согнувшись над перилами, и голос его дрожал и рвался, вызывая недоумение у зрителей…
Ещё я не понимала, отчего бездействует первый отдел, но мне было некогда рассуждать.
На кону стояло нечто большее, чем моя жизнь или репутация театра. Кажется, отец намеревался убить моего наставника. И как только я это поняла, страх во мне сменили решительность и стремление немедленно защитить маэстро. Как? Демоны знают. Хоть как-нибудь!
Дрожащий от напряжения поток воздуха шёл из зрительного зала, сверху, с балконов, и я, проследив за ним взглядом, обнаружила среди находящихся там людей Алана Вилиуса, но под иллюзорным амулетом — внешность у него была иная. Отец сидел с абсолютно ровной спиной, словно гордился тем, что он творит, и мне чудилось, будто он понимает, как мало я могу сделать сейчас, чтобы помочь Говарду. Мне даже казалось, будто он улыбается злой и снисходительной улыбочкой…