Выбрать главу

Но не успели, как говорится, зазвенеть клинки, как отряд гвардейцев кардинала... то есть - тьфу! - целое отделение милиции (полсотни бравых городовых) вошло в зал... Не иначе, "а намедни Змей Горыныч прилетал, телефонный провод чуть не оборвал"... Без Горыныча-стукача, понятно, не обошлось (да впрочем, и не Горыныч вовсе, а вообще какой-то Шишел-Мышел-Пернул-Вышел). Кто-то капнул, кто-то свистнул, прискакали расторопы-мусора, тут и паучок в штатском, как из табакерки, возник и "Цокотуху (то бишь, тетеньку-заведующую) в уголок, в уголок"...

"Красная свитка!" - ахнула Таня.

Вечерело. Последние трассирующие лучи солнца добивали мертвую бензиновую лужу. Где-то вдалеке с солидным, утробным звуком содрогнулся гром. И точно - с севера густою, каменною лавой подымались тучи. Тяжко вздохнул ветер.

На подоконнике открытого настежь окна в одиночестве сидел Ибрагим. Он с трудом сохранял равновесие, и туловище его механически вращалось. Грусть лежала на лице его складками бровей, и даже в спорадическом блуждании полуулыбки казалось более инерции, нежели расположения души. На коленях Ибрагим держал тарелку с дымящимся гороховым супом. Но - странно! - пар, что подымался над тарелкой, вдруг, совсем как в LSD trip, то превращался, кольцами свиваясь, в кудри каких-то черных ангелиц, крутобедрых и с физиономиями, как у Поль Робсона (ангелицы вились вкруг него в тяжеловесном бреющем полете и обмахивали его опахалами), а то вдруг обернулись кольца змейками, как две капли воды смахивающими на гюрзу из последних фотографий Жоржа Ордановского, и Ибрагим в ужасе бежал, перепрыгивая через какие-то груды кирпичей и трубы, и сидел затем под лестницей в неведомом подъезде, а пол кругом бурлил, кипел и пенился, наподобие грязевого источника. Ибрагим кинул в источник сигарету, и сигарета побежала... Он в изумлении опустился на корточки, чтобы получше разглядеть это диво, а сигарета - большая, вообще-то, оказалась сигарета, навроде торпеды, и прозрачная, как пробирка стеклянная, а в ней, внутри, находились три маленьких таких, бодрых мужичка с ноготок, и они, эти мужички, все время что-то такое бодрое выделывали - то ли плясали от избытка задора, а то бегали по стенам с таким проворством, словно бы в них вселился сам Патрик Эдлинджер...

"Ей-богу, - сказал Ибрагим, протирая глаза, - да ведь я сплю! Правда ведь, братцы, я сплю? Право, жизнь - настолько медлительная штука, что в идеале все ее стоило бы провести во сне. Ведь сны могут быть какими угодно, но, по крайней мере, они никогда не бывают скучными. И главное, во сне все происходит быстро..."

Ибрагим сел на кровати и опустил ноги в сквозняк. Все вокруг было уже покрыто инеем. Ветер терся об оконные стекла, будто большое, мягкое животное, и задувал в щели снежную пыль, толпившуюся в воздушном потоке над батареей отопления.

"Ничего себе, - пробормотал Ибрагим. - Сволочь Густав, что он меня, в Швецию привез?"

Ибрагим снова залез под одеяло, обхватил колени руками. Думать ни о чем не хотелось. Голова была набита чем-то сонливым и вязким, как сырковая масса без изюма. Ибрагим закрыл глаза.

Следующий сон проскочил, как встречный локомотив, оставив в памяти лишь нараставшее чувство ужаса и моментальный шок от схватившей за горло тяжести...

Очнувшись, он никак не мог понять, где находится. Пустая комната. Кровать. Над кроватью табличка - "Не уйдем с поля, пока не выполним норму!"

"Ничего себе, - прошептал Ибрагим, - Машкина табличка..."

События прошлой жизни внезапно вспыхнули в его сознании цепью бессвязных образов. Образам было тесно, они сталкивались и распадались, будто куски движений, выхваченные из темноты чередою пульсирующих софитов, среди которых, время от времени, точно куплеты песенные в паузах неистового джазового джэма, проскакивали отдельные вразумительные эпизоды... Вот они на мансарде, в старом, питерском, жилище Малины: звучат битлы, он сидит на полу, поджав под себя ноги, в потоке теплого солнечного воздуха, льющегося из окна, и нет на свете ничего, кроме музыки и солнца... Вот сели они пиво пить и решили в туалет не ходить, и посмотреть, что из этого выйдет, потому что Машка сказал, что тогда кайфу больше... Вот они идут по берегу моря, у Ланы гитара, сильный голос ее летит над волнами, Лана босиком приплясывает на мокрых камнях...

Гром прогремел так близко, словно раскололось над головою каменное небо. Хлынул дождь.

Ибрагим поднялся на подоконнике. Прямо на него, в блистаньи молний, покрытый пеной дымных облаков, шествовал величественный исполин тираннозавр...

СОН ИБРАГИМА

...лица - сотни, снизу доверху, вокруг тебя, размазанные, точно в замедленном течении кадров. Ты - в огромной чаше пчелиных сот. Звуки глохнут и хрипят, издыхая в вышине. Руки. Лицо. Руки - заперли всю жизнь твою в прошлое, как за дверь в соседнюю комнату. Руки - настигают везде. Осталось тебе - отдаться в их власть и лететь, забыв свое тело, и ощутить его разом, лишь врезавшись с полета об землю, - всего себя, с екнувшей в внезапном выдохе удара селезенкой, и раздавленного под бесконечный свод потолка с застывшей резью бесстыдных ламп... Или же - выдернуть эти руки из спрятавшегося за ними и повисшего в веревочном ритме шагов лица, сложить как складной метр, в единое тело, с ногами и с туловищем в синем трико, упругое и вмиг выпавшее из тягучего, замедленного и размытого впечатления в резкий и свежий свет. Далее: как в грохочущий танк, осколками огромного зеркала, дробясь и вспыхивая в сознании, взрывается круговорот лиц и звуков, из которых, будто выхваченные из эфирного хаоса, доносятся отдельные возгласы... Белый силуэт - за спиной, сбоку... мелькает, ненастоящий, как в немом видении. Свист его - какой-то издали, из прошлого сна... Сжавши кулак, ординарный нельсон, жестко, от шеи - в волосы на затылке: каков он на боль, когда ерш против шерстки?.. Лег ничком, напряжен зло. Приподнять его и - на накат классический?.. Ан нет, руки, ноги расставил, не пойдет - сильный. Что ж? Свисток. Стойка... Швунги! Швунги! Бьет предплечьями по шее. По ушам, по ушам... Звон. Белые глаза от злости - словно отблески на лезвиях... Фиксирую руку. Так... Подсед! С вертушки на мост. Круто мостит. Захват... хороший. Придушить бы его - судья не даст. Так не ляжет. На ножницы брать... неудобно. Уйдет. Дышит... ровно дышит! Гонг... Рывки. Швунги. Кочерга!.. Срыв. Стойка. Раздергать его. Смешать. Показывать атаки, но не вязаться. Пусть занервничает, пропускает начало... Так... Счас ты поплывешь у меня... Показываю: рывок, проход... Дергается. Аж на колени прыгнул - испугался. Ну-ка... А в глазах - лезвия, и рот - оскален, и пальцы - в бессильной ненависти впиться в алое и дымное горло... И внезапно, вдруг - весь мир взорвался тысячью беззвучных, сверкающих осколков...

СОБАКА ПАВЛОВА

У старика Павлова была большая, сутулая собака неопределенной масти и туманного происхождения. А сам же Павлов был - широк, могуч, никем не победим, и лицо носил величественное, как развалины Парфенона.

Павлов любил бить собаку по голове большой столовой ложкой. Голова собаки отвечала колокольным гулом.

"Я из тебя сделаю человека!" - говорил Павлов.

Павлов был человек.

ДАЛЬШЕ

Ну, что там дальше-то случилось с ратоборцем нашим, с Машкой? А его опять забрали в ментовку. Нет, не тогда, на концерте, - тогда его как раз и не замели. А вообще-то, необходимо добавить, что автор отнюдь не хочет сказать про своего героя, будто он - суть суицид, без всякой отдачи становящийся на дороге - эх, стреляйте в меня! - и не то, что называют enfant terrible (несносное дитя) от андеграунда, и даже я б не сказал, что Машке все - как напильником по сухому яблоку, и у него не играет очко, и что ему совсем уж незнаком тот особенный мандраж, что испытывает всякий человек, которым занялось государство... Просто Машка не совсем похож на многих людей, занимающихся, скажем, искусством, которые прекрасно знают, где масло, где хлеб. А всем известно, как трудно быть живым там, где смерть - условие любви...