Выбрать главу

— А я считаю,— сказал он холодно,— что слова «гнусный» и «презренный» в применении к человеку, который смело высказал свое мнение и пострадал за него, такие слова сами по себе гнусны и презренны.

Януарий Михайлович нахмурился.

— Не согласен,— сказал он высокомерно.— Чаадаев оскорбил народ. Наше отечество едино с народом, и разрушать это единство преступно. Есть святыни, милостивый государь, до которых нельзя касаться.

Только Герцен собирался обрушиться па Неверова, как подбежал соскочивший с дивана Белинский. Он был бледен, в глазах прыгали искры.

— Полюбуйтесь на него! — закричал он, указывая на Неверова.— Вот они высказались, инквизиторы, цензоры, запретители, мастера водить мысль на веревочке! Что за обидчивость такая? Палками бьют — не обижаемся, в Сибирь ссылают — не обижаемся. А тут Чаадаев, видите, зацепил народную честь — не смей говорить. Отчего же в странах более образованных, где, кажется, чувствительность должна быть развитее, чем в Костроме да в Калуге, не обижаются на слова?

Вокруг них собирались. Бородатый Сатин смотрел на Белинского с одобрением. Толстый очкастый Ефремов — с возмущением. Щеголь Панаев — со смешанным выражением восторга и беспокойства. Восхищение Белинским боролось в нем с гостеприимны-16 ми рефлексами хозяина.

Неверов улыбнулся с видом превосходства.

— А я вот как раз сейчас оттуда,— сказал он,— из образованных стран, на кои вы ссылались, хоть сами там и не были. Так вот, представьте себе, там есть тюрьмы, куда запирают безумцев, оскорбляющих то святое, что чтит целый народ. Да-с, сударь, в более образованных странах, как вы изволили выразиться, за это ввергают в тюрьмы. И прекрасно делают. Прекрасно!

Белинский слушал, скрестив руки на груди. Казалось, он вырос. Лицо его было недвижно, словно вытесано из гранита. Только глаза излучали гневный блеск. Он заговорил в наступившем безмолвии тихо и необыкновенно внятно, чеканя каждое слово:

— А в еще более образованных странах ставят гильотину, на которой казнят тех, кто находит это прекрасным.

При слове «гильотина» Иван Иванович Панаев сделал испуганное движение, окружающие мелкими шажками стали отдаляться, а Неверов как-то поблек и залепетал:

— Несмотря на вашу нетерпимость, Виссарион Григорьевич, я уверен, что вы согласитесь со мной в том, что...

— Никогда! — сказал Неистовый.— Что бы вы ни сказали, я не соглашусь ни с чем!..

Многие засмеялись. Авдотья Яковлевна позвала к столу — ужинать. Неверов отказался и ушел. Белинский посмотрел ему вслед и сказал почти грустно:

— А ведь когда-то он был человеком...

Ну, а Кетчер? Как же он? А ведь был совсем такой свой. Угловатый, но добрый. Грубый, но прямой. Бесцеремонный, но честный. Мировоззрение? У Кетчера? У Николая Христофоровича? Мировоззрение вполне шампанское. Кому Гегеля, а кому «вдову Клико». Впрочем, к концу жизни у него образовалось мировоззрение. И довольно дурно пахнущее. Он стал стремительно праветь. Славословил царя, поносил Герцена и грязнил память Белинского. Да, к концу жизни он оправдал одну из своих кличек: «Дикарь по убеждению». Впрочем, Белинский давно назвал его «духовным циником».

Да ведь и Катков был некогда другом. Правда, для этого сближения Белинскому пришлось в первый же момент знакомства преодолеть — и не без труда — нерасположение к Михаилу Никифоровичу. В ту пору он был еще просто Миша, семнадцатилетний студент-словесник.

Не много времени понадобилось Неистовому, чтобы распознать сущность Каткова и назвать его «Хлестаковым в немецком вкусе». Белинскому претила его приподнятость.

— Он было вошел на ходулях,— заметил Виссарион,— но наша полная презрения холодность заставила его сойти с них.

Да и вообще Белинский считал, что Катков «не вошел в наш круг, а пристал к нему». Очень меткое замечание! Ибо, в сущности, Миша, превратившийся уже в Михаила Никифоровича, мечтал о чиновничьей карьере.

И все же он был в кругу Белинского, и либеральничал, и числился в своих. Временами Виссарион перебарывал свое инстинктивное отвращение к нему, старался быть объективным, хвалил некоторые статьи его и переводы. Но какое-то постижение соглашательской сути Каткова, его внутренней опустошенности, его беспринципного политического карьеристского устремления всегда, в общем, жило в Белинском.

Резкий вольт направо Катков сделал по возвращении из Берлина. Услышав его речи в духе реакционного шеллингианства, увидев его кошачьи глаза, Белинский, уже материалист и социалист, признался себе и друзьям, что дружба с Катковым — Виссарион назвал ее «мнимая дружба» — кончилась. Неприятно действовало и чисто физическое сходство Каткова с разоблаченным провокатором Милановским. К этому времени Михаил Никифорович преисполнился большим уважением к самому себе, и Белинский говаривал, что он «пузырь, надутый самолюбием и готовый ежеминутно лопнуть».