Кавелин не только не отрекся, но через некоторое время приветствовал арест Чернышевского.
Так, так, и тут оговорки пет — это тот самый Кавелин, один из круга Белинского. Ленин отметил впоследствии Кавелина, как «одного из отвратительнейших типов либерального хамства».
— Всякий рано или поздно попадает на свою полочку,— говаривал Белинский.
Все они попали на свою полочку, одни раньше, другие позже,— и Кавелин, и Катков, и Кетчер, и Ефремов, и Неверов, и Боткин. Полочка-то неказистая, замусоренная, а иногда густо попахивающая жандармской сбруей. Одних манило на полочку честолюбивое стремление к служебной карьере, других — эгоистическое желание сытно жить, третьих — страх, четвертых — просто глупость.
Герцен называл их «догнивающими трупами» и говорил, что они, «крестясь и отплевываясь, бежали, зажимая уши, и прятались под старое, грязное, но привычное одеяло полиции».
Бежали слева — направо.
В это время Белинский шел справа — налево.
Есть люди, имеющие страстишку нагадить ближнему, иногда вовсе без всякой причины. Иной, например, даже человек в чинах, с благородной наружностью, со звездой на груди, будет вам жать руку, разговорится с вами о предметах глубоких, вызывающих на размышления, а потом смотришь, тут же, пред вашими глазами и нагадит вам.
Анненков, плотный, успокоительно-солидный, сидел в углу в глубоком удобном кресле. На лице его, волооком, пучеглазом, с несколько выпяченными губами, было, как всегда, выражение грустной значительности. Он ждал, покуда Гоголь прочтет статью Белинского. Гоголь примостился у окна. Он быстро бегал маленькими карими глазами по страницам журнала. Казалось, он водил по строкам не только глазами, но и длинным острым носом, слегка искривленным и имевшим в себе что-то птичье. Сходство с птицей подтверждалось тем, что он склонял голову немного набок. То и дело он нетерпеливо встряхивал головой, отбрасывая белокурые волосы, спадавшие на лицо.
Иногда он вскакивал и шагал по комнате из угла в угол, цепляясь за стулья, увлеченно читая на ходу. Длинные полы темного сюртука взметались над коричневыми штанами, по-модному узкими, плотно обтягивающими его кривоватые ноги. Дойдя до стены, он резко поворачивался, и сюртук, распахнувшись, показывал зеленый бархатный жилет с красивыми сверкающими пуговицами, как бы бриллиантовыми. Широкий галстук черного бархата завязан шикарно небрежным узлом.
«Как с модной картинки»,— думал Анненков, оглядывая небольшую фигурку Гоголя. Павел Васильевич вспомнил Тургенева, который говорил, что Гоголь, несмотря на все свое щегольство, похож на провинциального учителя.
«А в то же время,— подумал Анненков,— в нем есть что-то необыкновенное, болезненное, умное, беспощадное и очень странное. Да, в нем есть что-то нетипичное, его не включишь ни в какой ряд. Он один такой. Его отлили, а форму разбили...»
Гоголь отложил журнал.
— Прочли?
— Да. Интересно. Лестно для меня. Тонко. Вот послушайте.
Он говорил отрывисто, отсекая слова. Он прочел:
— «Еще создания художника есть тайна для всех, еще он не брал в руки пера, а уже видит их...» — Гоголь прервал себя:—Значит, образы людей.
— Понимаю.
— «...видит их ясно, уже может счесть складки их платья, морщины их чела, избражденного страстями и горем, а уже знает их лучше, чем вы знаете своего отца, брата, друга, свою мать, сестру, возлюбленную сердца...»
Он перевел дыхание. Украина отдавалась в его словах оканьем и легким придыханием «г», которое он как бы выдыхал на манер латинского «Ь».
— «...также он знает и то, что они будут говорить и делать, видит всю нить событий, которая обовьет их и свяжет между собой...»
Он снова отложил журнал.
— А ведь этот Белинский,— сказал он,— сам художник. Наши критики так не пишут, они жуют какую-то скучную жвачку, они пишут друг для друга, а не для читателя. А этот... О!
Опять взял журнал.
— Слушайте. «Жизнь всякого народа проявляется в своих, ей одной свойственных формах, следовательно, если изображение жизни верно, то и народно».
Гоголь удовлетворенно помотал головой.
— А ведь это совершенно истинно, Павел Васильевич. Как вы думаете?
— По-моему, безусловно,— солидно промурлыкал Анненков.
— А вот послушайте: «чувство глубокой грусти, чувство соболезнования к русской жизни и ее порядкам слышится во всех рассказах Гоголя...» Как он понял меня! Он единственный сумел разглядеть тайную суть моих писаний. Ведь до сих пор меня трактовали как писателя комического, балагура...