— Направление этой повести в самом деле...
Он удержался от резкости и закончил:
— Неприглядное.
— Почему же?
— Да хотя бы потому, что она дает возмутительную характеристику французскому народу. Вечный покой уснувшего Рима он противопоставляет бурлящему новыми идеями Парижу. Я преклоняюсь перед Гоголем, но, согласитесь, его сближение с журналом «Москвитянин» явно пошло ему во вред.
— Не нахожу. Сейчас он готовит новую книгу. И это будет поразительная книга. Может быть, она превзойдет все им написанное. По скромности своей он пишет... Да я вам прочту.
Она вынула из ящика китайского столика резную шкатулку. Отомкнула ее ключиком и извлекла объемистую пачку писем. Развернула одно из них.
— Вот что он написал мне из Франкфурта: «...я делал насилие самому себе возвести дух в потребное для творения состояние... чтобы... возвратились бы душе животворные минуты творить и обратить в слово творимое... Это будет небольшое произведение и не шумное по названию...»
Она подняла глаза на Виссариона. Но по его лицу нельзя было догадаться, что он об этом думает. Он сказал:
— Да, я слышал от разных лиц об этом замысле Гоголя. Позвольте узнать, давно ли письмо это написано?
Она перевернула страницу:
— Второго апреля сорок пятого года. Но это не единственное упоминание о будущей книге в письмах его ко мне.
Она выбрала из пачки другое письмо:
— Вот, например, из Праги.
— Какое большое! А не позволите ли мне самому глазами его прочесть?
Она снова посмотрела на Виссариона и смелым жестом протянула ему письмо.
— Что ж, читайте. По-моему, это готовые страницы будущей книги.
Полистав письмо, Белинский сказал:
— А ведь мне уже случалось слышать об этом письме.
Она удивилась:
— Каким образом?
— А таким, что Петр Александрович Плетнев получил от Гоголя копию этого письма. На нем уж и заголовок стоял: «Что такое губернаторша». Не удивляйтесь. От людей, посещающих Николая Михайловича Языкова знаю, что Гоголь писал ему из Рима — это были рассуждения касательно поэзии — и просил сберечь его письма, ибо из них может составиться книга, по словам Гоголя, «полезная страждущим на разных поприщах». Не правда ли, странный язык усвоил себе в последнее время Николай Васильевич? От Плетнева же сведения, что Гоголь высылает ему из Карлсбада рукопись этой новой книги, составленной из таких вот назидательных писем.
Александра Осиповна пожала плечами. Уж не огорчена ли она тем, подумалось Виссариону, что не ее одну, оказывается, избрал Гоголь в восприемники своих мыслей?
— Не знаю о письмах к другим лицам,— сказала она, — но в этом письме...
Она взяла письмо из рук Белинского.
— ...он пишет мне об обязанностях губернаторши влиять на жен чиновников, бороться с их расточительностью, ибо отсюда — взятки, лихоимство...
— Я знаю... Гоголь для некоторых дам является чем-то вроде духовника.
Он думал, что она обидится. Нимало! Она подхватила:
— Да, да! Для Аннет Виельгорской, например.
Виссарион решился:
— А для вас?
— Для меня? Нет, тут дело проще. Я сама сказала ему: «Послушайте, вы влюблены в меня».
— Так и сказали? И он?
Виссарион почувствовал, что рядом кто-то стоит, взглянул и пожалел о сказанном. Это был муж Смирновой, высокий, белокурый, с вяло-иронической усмешкой на узком лице в очках. Никакой в нем губернаторской сановности, похож скорее на профессора из немцев, нестарого, но уже засушенного. У Белинского в голове вертелась эпиграмма на него остроумца Сергея Соболевского, ходившая по рукам в Москве и Питере. Он никак не мог вспомнить ее целиком, вначале там был мадригал к Смирновой...
Нисколько не смутившись соседством мужа, Александра Осиповна продолжала:
— А Гоголь после этого убежал и три дня не показывался.
Белинский подумал: «Она любит очаровывать, и ей это легко дается». Он чувствовал, что сам поддается ее чарам.
Вдруг заговорил муж своим несколько гнусавым голосом:
— Ты помнишь, мой друг, Гоголь сказал тебе: «Вы перл всех русских женщин, каких мне случалось знать».
Губернатор произнес это с некоторой гордостью. По-видимому, это признание знаменитого писателя считалось одним из драгоценных украшений дома
Смирновых, вроде картины Тинторетто, висевшей тут же на стене в дорогой золоченой раме.
Белинский удивился простодушно, по-детски, как с ним это не раз случалось:
— Так сказал Гоголь? Этот человек монашеской жизни?
Наконец всплыла в голове первая строфа из эпиграммы: