Выбрать главу

Анненков ни о чем не расспрашивал Белинского, понимал, что любопытство со стороны может только помешать ему. На четвертый день Белинский вызвал его из мезонина:

— Хотите, прочту?

Павел Васильевич покойно уселся в кресло против Белинского. Он предвкушал удовольствие от мастерского, чинного и благопристойного писания Виссариона. Бедный толстый, благожелательный Анненков, всеобщий друг, любитель изящных компромиссов! При первых же словах письма он вздрогнул. Он беспрерывно ерзал в кресле. Его выпученные глаза не отрывались от Виссариона, в них были и страх и восхищение. Он представил себе состояние Гоголя, когда это огнедышащее письмо достигнет его.

— Поймите, Виссарион Григорьевич, вы препарируете Гоголя. Вы его вскрыли, вы обнажили пустоту и безобразие его идеалов, всех его понятий о добре и чести. Он будет подавлен и оскорблен.

Неистовый пожал плечами:

— А что же делать? Надо всеми мерами спасать людей от бешеного человека, хотя бы взбесившийся был сам Гомер. Что же касается до оскорбления Гоголя, я никогда не могу так оскорбить его, как он оскорбил меня в душе моей и в моей вере в него.

В этот момент ни Белинский, ни Анненков не представляли себе долговечности этого письма. Оно мгновенно разошлось по России во множестве списков, хотя за обладание им и даже просто за чтение его судили. И прошли годы, и не стало уже ни автора письма, ни его адресата, а письмо шло и шло по стране и гремело, и списки множились. Давно уже оно утратило значение частной переписки и превратилось в прокламацию огромной революционной силы. Оно было запрещено царской властью, и только в 1905 году его впервые широко опубликовали в России.

Жить! Жить!

Белинский и его «Письмо» — это вся моя религия.

Тургенев

В один из последних дней перед отъездом в Париж Белинский, Тургенев и Анненков обедали в ресторане за длинным столом табльдота. Там сидела и группа

иностранцев. Они о чем-то оживленно беседовали. Особенно горячо ораторствовал молодой румянощекий немец. Тургенев прислушивался. Мимолетная ироническая улыбка тронула его губы. Это не ускользнуло от внимания Белинского. Он спросил:

—Что этот бурш так ярится?

— Они говорят о том, что король распустил ландтаг за неумеренно резкую критику правительства.

— И этот немец возмущен? Молодец!

— Что вы! Как раз наоборот. Он сказал: «Я люблю прогресс, но прогресс умеренный, да и в нем больше люблю умеренность, чем прогресс».

Белинский от изумления перестал есть, потом в сердцах ударил ложкой по столу и сказал:

— Тургенев, сделайте милость, скажите ему: «Я люблю суп, сваренный в горшке, но и тут больше люблю горшок, чем суп».

Тургенев предостерегающе поднял руку и прислушался к молодому немцу. Снова усмехнулся:

— А сейчас он похвалил одного оратора в ландтаге за то, что тот, как он выразился, «умеренно парит».

— Мещане, филистеры! — сказал Белинский с отвращением.— Началось гладью, а кончилось гадью. Ландтаг вообразил себя народной властью, а король разогнал его и теперь ведет себя как победивший деспот...

Нищета народа, немощь представительных учреждений все больше убеждали Белинского в несбыточности идеалов утопического социализма.

В Дрезден прибыли в дождь. Впрочем, у Белинского было превосходное настроение. Он доволен, что покинул наконец опостылевшее зальцбрунновское курортное захолустье. Доволен своим письмом Гоголю,— выговорился! Доволен и тем, что едет в Париж к знаменитому Тира де Мальмору. При мысли, что через несколько дней он увидит Герцена и Бакунина, ему делалось радостно. Наконец, ему было хорошо и оттого, что с ним Анненков. Быть может, не все в флегматичной всеядной натуре Павла Васильевича ему по душе. Но он заботлив, доброжелателен, верен своему слову,— не то что этот неугомонный Тургенев — чертовски талантлив, но непоседа, в голове ветер, никогда не знаешь, какое коленце он выкинет, да он и сам этого не знает.

Вот он мелькнул в Дрездене и мгновенно испарился зачем-то в Лондон. Обещал, впрочем, быть в Париже.

В Дрездене Белинский, конечно, первым делом — в знаменитую картинную галерею. И, сознательно не обращая внимания на другие картины, проследовал прямо к Сикстинской мадонне Рафаэля. Он увидел ее иначе, чем другие. Он обладал даром первовидения. Как реставратор снимает со старинной картины последующие наслоения, так Неистовый отбрасывал предыдущие заочные литературные представления и смотрел на мадонну глазами первооткрывателя. К тому же натура его воспламенялась от столкновения мнений. Он хорошо помнил статью Жуковского «Рафаэлева Мадонна», читанную еще в молодости. Он увидел сейчас в картине совсем другое. И впоследствии, вернувшись в Россию, он напишет в статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года»: