«...Автор предлагаемой статьи недавно видел эту картину... Статью Жуковского... знал... почти наизусть... и подошел к знаменитой картине с ожиданием уже известного впечатления... Долго он смотрел на нее... Но чем дольше и пристальнее всматривался он в эту картину, чем больше думал тогда и после, тем более убеждался, что мадонна Рафаэля и мадонна, описанная Жуковским под именем Рафаэлевой,— две совершенно различные картины, не имеющие между собой ничего общего, ничего сходного... Это дочь царя, проникнутая сознанием и своего высокого сана и своего личного достоинства... Это — как бы сказать — ideal sublime du comme il faut»[39].
Белинский увидел в мадонне не романтический образ, мнившийся сентиментальному Жуковскому, а великосветскую даму. Она стояла на пороге своей небесной резиденции, милостиво дозволяя любоваться своим прекрасным лицом. А младенец Христос у нее на руках - такой насупленный, мрачный, совсем не похожий на всепрощающего бога. Уж не провидит ли он свою казнь, столь мучительную, что она не стоит воскрешения? Он старообразен, думалось Виссариону, этот младенец с недобрым лицом судьи и карателя...
В письме к Боткину из Дрездена Белинский выразится еще острее, чем в статье, не связанный литературным этикетом:
«Что за чепуху писали о ней романтики, особенно Жуковский!.. Это не мать христианского бога; это аристократическая женщина... она глядит на нас с холодной благосклонностью, в одно и то же время опасаясь и замараться от наших взоров и огорчить нас, плебеев, отворотившись от нас...»
О младенце Христе в этом письме Белинский пишет, что «у него рот дышит презрением к нам, ракалиям».
И хотя все его плебейское существо протестовало против этой «придворной» живописи, он при этом однако не отрицает «благородство, изящество кисти».
Пышные телеса на картинах Рубенса ему не понравились, он назвал этого художника «поэтом мясников». Он не подозревал, что совпадает в этом мнении с знаменитым художником Энгром, который до того не любил живописи Рубенса, что, проходя в Лувре мимо его картин, открывал, по собственному признанию, зонтик, чтобы не видеть их.
По дороге в Париж остановились в Кельне. Белинский смертельно устал. Последние полтораста верст от Эйзенаха до Франкфурта тряслись в дилижансе. Как назло, все пассажиры курили эти толстые немецкие вонючие сигары, и Виссариону временами казалось, что он задохнется. Во Франкфурте, где они ночевали, он немного пришел в себя. В Майнц, слава богу,— по железной дороге. Оттуда в Кельн по воде. Рейн, конечно, живописен, замки по берегам, виноградники, развалины, сильно смахивающие на театральные декорации. Но погода гнуснейшая — холодный ветер с дождем. Главное, деваться некуда: на палубе холодно и сыро, в каюте душно и опять курильщики сигар. Честное слово, еле живой добрался Белинский до Кельна и в гостинице — сразу в постель.
— Завтрашний день,— объявил Анненков,— посвятим осмотру Кельнского собора. А послезавтра — через Брюссель в Париж.
— Павел Васильевич, зачем же нам терять день? Завтра же с утра двинем в Брюссель.
Анненков изумленно посмотрел на Белинского:
— А Кельнский собор?
— А ну его к богу.
— Вы шутите!
— Нисколько. Я не намерен терять целый день из-за Кельнского собора.
Павел Васильевич даже онемел от удивления. Наконец обретя дар речи, он завопил:
— Пропустить Кельнский собор! Шедевр готики! Одно из чудес мира! Люди из-за океана специально приезжают любоваться им! Одна абсида этого собора — волшебство и греза!
— Обойдусь без абсиды.
Анненков вышел из своей обычной флегмы. Стучал кулаком, топал ногами, язвительно хохотал. Белинский был неумолим, и утром они уехали в Брюссель. Впрочем, по дороге видели Кельнский собор, и Белинский молвил, лукаво поглядывая на Анненкова:
— Обширное помещение. Комфортабельно устроилась католическая идея...
Павел Васильевич обиженно молчал. Так же, как и Тургенев, он не понимал, что Белинскому чуждо праздное туристское и в общем равнодушное любование обязательными достопримечательностями.
В Брюсселе Белинский все же уступил Анненкову, пошел с ним в собор.
— Дались вам эти соборы,— ворчал он.
К тому же там отпевали покойника, что тоже не прибавляло радости. Орган, правда, играл неплохо.