На следующий день раненько утром — в поезд и в тот же день — в Париже.
У Белинского приподнятое настроение. Остановились в отеле. Умылись, переоделись, взяли фиакр — и к Герцену.
Объятья, поцелуи, бессвязно радостные восклицания. По мелькнувшему на лице Герцена выражению жалостливости Белинский понял, как он изменился.
— Зальцбрунновские воды, говорят, действуют не сразу, а по прошествии времени,— сказал он, как бы оправдываясь.
— Конечно, конечно,— поспешил согласиться Герцен.
Сам Александр Иванович тоже несколько изменился. Не от болезни, конечно, а просто завел себе более европейскую наружность: узкая, щегольски подстриженная борода, щеки бритые, усы изящным изгибом сходят к бороде — элегантно и солидно.
— Хочу завтра же съездить к доктору Тира де Мальмору.
— Зачем к нему? Он к тебе придет,— сказал Герцен.
— Удобно ли?
— Это уж не твоя забота. Да, какие у тебя планы на сегодняшний вечер? Поедем осматривать Париж. А теперь...
— А теперь садись,— сказал Белинский.— Садитесь все, я хочу почитать вам кое-что.
И он прочел собравшимся «Письмо к Гоголю».
Посреди чтения, когда Неистовый дошел до слов: «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь вы стоите над бездной...» — Анненков тихонько вышел в соседнюю комнату.
— Я уже слышал,— шепнул он на ходу Герцену.
Он просто не хотел вторично быть свидетелем морального избиения Гоголя. Пусть Гоголь заслужил его, но разве нельзя было подобрать выражения более общепринятые, более деликатные, заключенные в какую-то дипломатическую оболочку? Вся натура Анненкова, склонная к соглашениям, к уступчивости, к сговорам, противилась неистовости этого гнева, этому рыку раненого льва, этому громовому красноречию, похожему на инвективы пап римских или на грозные проповеди библейских пророков.
Голос Белинского в соседней комнате смолк. Поднялся возбужденный гул. Выбежал Герцен.
— Ты здесь, Павел Васильевич?
— Что скажешь о «Письме», Александр Иванович?
Герцен оглянулся, потом, нагнувшись к Анненкову, сказал:
— Это гениальная вещь! Да это, кажется, и завещание его...
Поехали осматривать Париж. Анненков кисло поглядывал на Белинского. Памятуя Кельн, Павел Васильевич не ожидал ничего хорошего от этой прогулки. Он предполагал, что Белинский будет морщиться, скучать. Он ошибся. Этот неглупый и наблюдательный человек, подолгу живший с Виссарионом по-своему любивший его, не совсем его понимал. Он считал капризом то, что было убеждением Белинского. Непримиримую принципиальность его он принимал за бестактность. Равнодушие к красотам Кельнского собора — за бесчувственность. Он не понимал, что мертвая громада собора не связана в воображении Белинского ни с какими ассоциациями, тогда как Тюльерийский дворец, и площадь Согласия, и Пале-Рояль, и Лувр, и самая Сена — все это освящено памятью о Великой французской революции, дышит романами Жорж Санд и Бальзака, неотделимо от давних премухинских споров со стариком Бакуниным, от чтения «Монитора». И сейчас Виссарион, стоя на террасе Тюльери рядом с Герценом и Анненковым и глядя на Луксорский обелиск посреди площади Согласия, на античные колонны Бурбонского дворца, на прелестный портик церкви Мадлен, на улетающую вдаль стрелу Елисейских полей, повторял восторженно:
— Сказка! Шехерезада! Чудо!
Доктор Тира де Мальмор совсем не похож на слащавого делягу из Зальцбрунна, как его?.. да, Цемплина. Нет, доктор Тира де Мальмор — тип ученого: молчалив, суховат, ничего не сулит и соглашается лечить Белинского только при условии, что больной поселится в его Maison de sante[40] в предместье Парижа Пасси.
— Поймите, месье,— сказал он, сдвигая густые брови,— вам нужны две вещи: воздух и режим. В моей лечебнице — сад, который примыкает к Булонскому лесу. Это резервуар замечательного воздуха. В десять часов вечера вы уже должны лежать в постели. В городе это вам не удастся. Кроме того, вам надо вдыхать специальное куренье. Я не возражаю, чтобы днем вы выезжали в Париж, но не надолго.
Он улыбнулся, внезапно лицо его стало добрым.
Решено: едем в Пасси!
Оба они, и Белинский и Бакунин, долго обнимались, долго трясли друг другу руки, долго не могли вымолвить ничего путного, а все какие-то выкрики:
— Ну, как ты?..
— Ох, какой ты стал, брат!
— Мишель, я просто глазам не верю, что мы вместе.
— Думал ли я…
— Да, брат, как в Премухине когда-то...