Похохотали, успокоились. Герцен смотрел на них ласково. Тургенев был растроган. Сазонов, Анненков и Рейхель деликатно отошли в сторону.
Во взгляде Бакунина подметил Виссарион ту же жалостливость, что накануне в глазах Герцена. Что поделаешь! Про Бакунина тоже не скажешь, что он пышет здоровьем. Худ, костляв. Львиная грива его поредела и кой-где поблескивает серебром. Лицо пересечено продольными морщинами — колеи времени! Усы разрослись, как у вахмистра сверхсрочной службы. Из-под полосатого жилета выглядывает несвежая рубаха.
— А ты, говорят, женился, брат. Вот и Адольф тоже,— Бакунин кивнул в сторону Рейхе ля.
— А ты, Мишель?
— А я жду невесту — революцию!
И захохотал.
Потом Белинский прочел ему «Письмо к Гоголю». Бакунин похвалил энергию стиля, но заметил:
— И ты, Висяша, и Герцен, да в общем все, приезжающие из России, приносйтё новости литературные и университетские. Но это ж не главное. Скажите мне, какие в России новости политические?
— Сведения наши,— сказал Белинский,— зиждятся на слухах. Говорят, что крестьянские бунты размножились.
— Ну, вот видишь! Где? Сколько? Когда?
— Говорят, в Сибири и за Волгой,— сказал Герцен.— Но неточно. Возможно, что чаемое иногда выдается за сущее.
Бакунин досадливо поморщился:
— Вот вы мне все про Гоголя да про славянофилов. А я хочу слышать про дело, про революционное дело! В России, как я понимаю, при всей видимости порядка полная анархия. Как же к этому относится народ? Предвидятся ли политические перемены? Если не снизу, то хоть сверху?
— Мне кажется, Бакунин,— сказал Герцен,— ты слишком разобщился с русской жизнью. Слишком вошел ты в интересы всемирной революции, чтобы помнить, что у нас появление «Мертвых душ» было событием не только литературным, но и политическим. А ты относишься к России как-то теоретически, по памяти, которая дает неправильное освещение сегодняшнему дню. У тебя исчезло чувство России.
— А такого чувства вообще нет,— заявил Бакунин.
— Думается мне, что это вопрос о корнях,— сказал Белинский.
Вопреки обыкновению, он говорил без запальчивости, задумчиво, как бы размышляя вслух:
— Да, о корнях. Ни одно поколение не может отринуть своих корней. Но попадаются люди, похожие на перелетные растения. Они летят и несут свои корни с собой. Им не нужна земля, они питаются из воздуха, все равно где. Не таков ли и ты, Мишель?
Бакунин засмеялся:
— Не вижу в этом ничего дурного.
— А я вижу! — вскричал Герцен.
Казалось, былой пыл Белинского перелился в него:
— Неужели ты воображаешь,— говорил он, иногда возвышая голос до крика,— что ваши эмигрантские беседы в кафе, где пять дураков слушают вас и ничего не понимают, что это — дело? Все, что вы говорите и пишете,— бесполезный шум, не доходящий до России. Вы какие-то плодовитые бесплодности. Да знаешь ли ты, что одна критическая статья Виссариона полезнее для нового поколения, чем твоя игра в конспирацию да в государственного человека.
Бакунин, высокий, исхудалый, сутулый сидел за столом, скручивал сигаретки и поглядывал насмешливо на Герцена и Белинского. Их доводы на него совершенно не действовали. Единственный голос, к которому он прислушивался,— это его собственный.
— Русская политика в тупике,— сказал он.— Надо уметь воспользоваться обстоятельствами. Ты, Герцен, все думаешь о статейках. Но статейки в «Современнике», эти твои «Письма с авеню Мариньи» истории не делают. Историю делают поступки.
Он вдруг повернулся к Белинскому:
— Что толку в твоей деятельности в Питере,— сказал он,— если каждую минуту к тебе может явиться будочник, схватить тебя за шиворот и потащить в кутузку? Вот и конец твоей революционной работе. Нет, Висяша, наша колония русских в Париже делает отсюда для России неизмеримо больше, чем там ты и все ваши Краевские.
Белинский вскочил. В нем словно ожила энергия.
— Ты меня возвращаешь к вопросу о корнях. Я без России — труп. Но, Мишель, и ты тоже. Ты фантазер, ты живешь в каком-то воображаемом, лунатическом мире...
Они много спорили в тот вечер. И хотя скачки их с темы на тему были головокружительны, в сущности, разговор шел об одном: как приблизить революцию, которая представлялась неизбежной, но чертовски запаздывала.
Сильно попало от Белинского Ламартину за поношение Робеспьера в его «Истории жирондистов», только что вышедшей:
— Ламартинишка-то умен вполовину, так и вертится, надеется когда-нибудь попасть в министры.
Не пощадил он и Луи Блана:
— Да он Вольтера совсем не понял! Как можно было этого великого писателя третировать как бездарность?.. Это — узколобие! Это — французский Шевырев!