Выбрать главу

Ведь Белинский был объявлен под запретом, и в течение семи лет ни одно упоминание о нем не появлялось в печати. Самое имя считалось нецензурным. Уйдя в могилу, Неистовый продолжал наводить страх на царские власти. Распространение его письма каралось расстрелом. Вот как это было.

И года не прошло после смерти Белинского — десятого апреля сорок девятого года Достоевский зашел к приятелю своему и единомышленнику поэту Сереже Дурову.

— Тебе пакет,— сказал Сергей.

— От кого? — удивился Достоевский.

— От Плещеева.

Достоевский покраснел от удовольствия. Он давно ждал этой посылки. Он тут же вскрыл объемистый пакет. Как он и думал, там оказалась запрещенная литература, ходившая в списках по Москве и еще не достигнувшая Петербурга: пьеса Тургенева «Нахлебник», Герцена «Перед грозой» и самое драгоценное, то, что Достоевский давно мечтал прочесть,— «Письмо Белинского к Гоголю». Забыты незначительные разногласия с покойным Белинским, мальчишеские обиды на него. Теперь Достоевский открыто признавался, что «страстно принял учение Белинского».

Кроме хозяина квартиры, Сережи Дурова, оказался здесь поручик гвардейского егерского полка Пальм Александр Иванович, тоже поэт и тоже петрашевец, свой, стало быть.

Достоевский тут же прочел вслух «Письмо». Взрывчатая сила этих огненных строк потрясла молодых людей. К концу чтения пришли один за другим тоже всё свои — Львов, Момбелли, студент-математик Филиппов, пришел и брат Федора — Михаил Достоевский. Федор прочел письмо вторично. Порешили огласить его на очередном собрании кружка в ближайшую пятницу. Она пришлась на пятнадцатое апреля.

В этот день на квартире у Петрашевского собрался весь социалистический кружок. Михаил Буташевич-Петрашевский был человек замечательных талантов и силы характера. Герцен уверял, что в нем есть все достаточное для провозглашения его святым. Но не Петрашевский сделал молодого Федора Достоевского социалистом.

— Я,— признавался Федор,— уже в сорок шестом году был посвящен во всю правду этого грядущего «обновленного мира» и во всю святость будущего коммунистического общества еще Белинским.

Среди собравшихся был и маленький носатый блондинчик с живо бегающими глазами, сын художника Антонелли. Он был завербован политической полицией еще в университете. По ее распоряжению он бросил университет и поступил на службу в тот же департамент внутренних сношений министерства иностранных дел, где служил Петрашевский. Генерал Липранди поставил перед провокатором цель: подружиться с Петрашевским. И Антонелли это удалось. Он вступил в социалистический кружок и стал неизменным участником еженедельных собраний.

Каким образом этот довольно вульгарный шпик смог вкрасться в доверие к человеку столь блистательного ума, как Петрашевский? Но, во-первых, революционеры, идеалистически настроенные, считали, что придерживаться их убеждений является для человека чем-то естественным. А во-вторых, Михаил Васильевич Петрашевский был не просто неосторожен,— он был неосторожен сознательно. Он положил неосторожность в основу своей революционной деятельности. Он настаивал на самой широкой пропаганде социалистических идей всеми способами. И сам так поступал. Он охотно раздавал запрещенные книги из своей личной библиотеки, безудержно агитировал устно и в письмах, широко вовлекал в свой кружок. Он был уверен, что декабристы потерпели неудачу из-за ограниченного распространения своих идей.

Именно об этом шел разговор, когда Федор Достоевский в этот апрельский вечер пришёл к Петрашевскому. Квартира его помещалась неподалеку от Зимнего дворца и Петропавловской крепости,— обстоятельство, которое немало забавляло Михаила Васильевича,— гнездо заговорщиков под самым носом у оплотов самодержавия! Петрашевский любил острые положения и иногда сам создавал их.

В тот момент, когда вошел Достоевский, Михаил Васильевич горячо доказывал окружающим:

— Заговор 14 декабря не мог никаким образом иметь успеха потому, что главная его цель была известна только очень малому числу действующих лиц...

Началось чтение. Достоевский читал превосходно. Он в ту пору не пренебрегал своей внешностью: щегольской черный сюртук, черный же жилет, белье ослепительной белизны, цилиндр. Взгляд у него был быстрый. В те редкие минуты, когда он улыбался, лицо делалось ласковым и добрым. Поражал его лоб, огромный, выпуклый. В общем, от него исходило впечатление страстности, ума, силы. И было за всем этим еще что-то, трудно определимое, словно томление по чему-то необыкновенному, жажда его, тоска по нему, почти боль.