Достоевскому приходилось несколько раз останавливаться во время чтения «Письма» — таким бурным был восторг слушателей. Ястржембский вскрикивал от волнения по-польски:
— От то так! От то так!
Баласогло хлопал в ладоши. Антонелли что-то быстро записывал.
— Пиши брат,— поощрял его Филиппов,— это стоит. Тут такие блестящие мысли.
— Вот для себя и хочу сохранить,— скромно ответствовал тихоня Антонелли.
На самом деле, не надеясь на память, он записывал имена собравшихся, а также впечатления их от «Письма»:
«В собрании 15 апреля,— писал он в своем доносе,— Достоевский читал переписку Гоголя с Белинским и в особенности письмо Белинского к Гоголю. В этом письме Белинский, разбирая положение России и народа, сперва говорил о православной религии в неприличных и дерзких выражениях, а потом о судопроизводстве, законах и властях... Письмо это вызвало множество восторженных одобрений общества... Положено было распустить это письмо в нескольких экземплярах... Одним словом, все общество было как бы наэлектризовано...»
Приходилось и Антонелли притворяться, что и он как бы наэлектризован, хоть на самом деле оставался совершенно спокоен— он же на работе.
Через неделю петрашевцы были арестованы. И в том же году двадцать один человек из двадцати трех были приговорены... Впрочем, достаточно привести выдержку из приговора:
«Военный суд находит подсудимого Достоевского виновным в том, что он, получив... копию с преступного письма литератора Белинского, читал это письмо в собраниях: сначала у подсудимого Дурова, потом у подсудимого Петрашевского и наконец передал для списания копий подсудимому Момбелли... А потому Военный суд приговорил его, отставного инженера-поручика Достоевского, за недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского... лишить чинов, всех прав состояния и подвергнуть смертной казни расстрелянием».
Когда Белинский умер, оказалось, что он жив.
Он стал оружием, и оно с прежней отвагой било по всему несправедливому, темному, косному, бесчестному.
Он стал школой, и она с прежней страстью учила понимать искусство и создавать его.
Он стал идеей, и она с прежней мощью зарождала в людях стремление к истине, к справедливости.
Он стал надеждой, и она с прежним пылом вселяла в людей силу бороться за лучшую жизнь, свободную, прекрасную, счастливую.
Но ведь кроме того, что он был идеей, и оружием, и школой, и надеждой, он был человеком. И все это сказанное в нем было, и этим-то оп и был велик еще тогда, когда был человеком во плоти, страстным, противоречивым, падающим и встающим, когда он любил, и негодовал, и страдал, и наслаждался, и боролся, и был голосом парода и совестью его