— То есть, ты хочешь сказать, Мишель, что сознание, наконец, постигает свою природу и поднимается до понимания смысла истории?
— Так говорю не я, а Гегель.
— В таком случае, что такое третий период, высший в развитии сознания? Гегель относит сюда создание религии.
— Не только. И науки. Наступает период самосознания интеллекта.
— Да! Через «падение» и «просветление». Так называли это мы со Станкевичем.
— Это неточно, это запутывает. Я настаиваю, Виссарион, чтобы ты прислушался к тому, что говорю я. В этом периоде дух упорядочивает все моменты познания — и религию, и философию, и науку, и искусства. Это есть момент постижения абсолюта.
Он говорил это с такой вескостью, что не оставалось сомнений: уж его-то, Мишеля Бакунина, сознание во всяком случае достигло третьего периода, тогда как все прочие, рукоположенные в гегельянский сан (включая Виссариона), еще барахтаются в болоте «пошлости» или в лучшем случае «прекраснодушия».
Да, Белинский неотступно шел за Бакуниным, иногда даже обгоняя его в философской ярости, безжалостно растаптывая свои прежние привязанности. Что-то истово-аввакумовское было в этой беспощадности. Так он сбросил с пьедестала своего бывшего (а кстати, и будущего) кумира — Шиллера, заявив, что его герои субъективны, что они безнравственны в отношении к абсолютной истине. Правда, не все друзья согласились с Неистовым, трещинка пошла по кружку. Костя Аксаков, например, прямо заявил:
— Нет, Виссарион, ты сказал вздор. Шиллера я люблю именно субъективно, как друга. Когда ты дружишься с кем-нибудь, ты не станешь спрашивать наперед: вышел ли он и ты из субъективности, возвысились ли вы оба до конкретности? Не это основание дружбы...
Пройдет время, и Шиллер снова вернет себе любовь Белинского, который провозгласит его «благородным адвокатом человечества, яркой звездой спасения».
Но сейчас над всем властвовали философские схемы. В них друзья нашли единство и цельность мировоззрения, некий волшебный ключ, отворяющий все двери мироздания, притом ключ небольшой, удобный, помещающийся в жилетном кармане. Ключ назывался: абсолютный дух.
Язык друзей преисполнился философской терминологией. Они совали ее всюду — в свои письма, статьи, в повседневную речь. Показаться в обществе без знания Гегеля считалось в этой среде таким же срамным, как выйти на люди без штанов.
Появились шутки, пародии. Литератор Военков писал литератору Краевскому:
«...Говоря языком Белинского, объективная причина действует на нас субъективно, то есть всеобщий мировой дух невидимо действует...» и т. д.
Пародийную фразу сочинил и Герцен:
«Конкресцирование абстрактных идей в сфере пластики представляет ту фазу самоищущего духа, в которой он, определяясь для себя, потенцируется из естественной имманентности в гармоническую сферу образного сознания в красоте».
Издевательства над московскими гегельянцами проникли даже на сцену (питерскую, правда), В. А. Каратыгин в свой бенефис поставил водевиль «Свои собаки грызутся, чужая не приставай». Там в списке персонажей значился «Виссарион Григорьевич Глупинский (выдумка, как видите, не блещет остроумием), всё толкующий о гегелевской философии, об объективной индивидуальности и пр.».
У Каратыгина была особая причина злобствовать против Белинского. Он был уязвлен предпочтением, которое Неистовый отдавал таланту и искусству Мочалова перед его игрой. Каратыгины — Василий и брат его Петр — обстреливали Белинского со сцены. В другом водевиле, «Авось, или Сцены в книжной лавке», был исполнен такой не очень складный (и не очень грамотный) куплет:
Кружок Станкевича, впрочем, не обращал внимания на эту водевильную шумиху. Люди веселые, талантливые, свободные от предрассудков, гордые своей дружбой, глубоко убежденные, они и сами порой подшучивали над своими святынями. Не только Георга Теодора Гегеля Белинский называл фамильярно: Егор Федорович. Он и Пьера Леру, переводя с французского, окрестил: «Петр Рыжий». Самое слово «философия» Станкевич произносил с издевочкой: «хвилософия». Смешливый по природе, он говаривал: