— Я,— решает Станкевич,— сорвал надежду.
И весь кружок строем срывает надежду. Не следует забывать, что все они очень молоды, и Станкевич, и ближайший друг его Красов, и Белинский, и все прочие. И много есть чисто юношеского в их экзальтации, романах, дурашливости.
Скоро выяснилась цель записки, оставленной Станкевичем у Белинского.
— Я с тобой совершенно согласен, Висяша,— сказал Станкевич, видимо продолжая, как догадался Тимоша, начатый давеча разговор,— выражать себя очень трудно. Человек, с которым говоришь, как-то самим видом своим сбивает на то, чтобы сказать не то, что чувствуешь... Ты понял меня?
— Отлично понял. Тогда не говорить, а писать надо.
— Я и пишу.
— Знаю, хоть никогда не говорил с тобой об этом.
Они словно забыли о Тимоше. Он сидел тихо, боялся шевельнуться, боялся — заметят его и прервут разговор, а он такой интересный.
— От кого знаешь, Висяша?
— От Яши Неверова. Но что пишешь, не знаю.
— Стихоблудствую.
— Верно, вспомнил. Яков видит в тебе второго Пушкина.
— Шутит! Перо плохо повинуется мне.
— Прочти, Николай.
Станкевич не стал чиниться. Прикрыл ладонью глаза, припоминая. Начал:
Поднял глаза на Белинского и, что-то поняв в его взгляде, вдруг оборвал чтение.
— Нет, Белинский, я не поэт.
— Но все же пишешь.
— Пишу. Пишу потому, что хоть мало мое дарование, но стихи мои — это мой разговор с самим собой. Так я спасаю мои духовные сокровища от грубого вмешательства жизни с ее суетой и заботами.
«Да, легко тебе спасать духовные сокровища, имея сокровища земные...» — подумал Виссарион, оглядывая барскую обстановку.
Он не сказал этого вслух, потому что любил Николая и не хотел ранить эту чувствительную душу. Виссарион понимал, что вот и только что своим неодобрением, хоть и молчаливым, стихов Николая больно задел его. Что делать! Да, Николай не поэт, хоть пишет стихи, не философ, хоть комментирует Гегеля, не музыкант, хоть музицирует. Он просвещенный любитель. Просвещенный и просвещающий. Один из каменщиков, закладывающих по кирпичам фундамент русской культуры.
Вдруг заметив Тимошу, боязливо съежившегося в темном углу дивана, Виссарион сказал:
— Чую, ты там, Тимофей, уже чего себе навоображал. Знай же, что мы со Станкевичем согласны во многом. Мы оба обожаем Гоголя, а Кукольника считаем чушью. Каратыгин и мне, и ему — правда ведь, Николай? — кажется холодным. Стихи Бенедиктова мы почитаем бессмысленным набором слов...
Потом, обратившись к Станкевичу:
— Публиковать не намерен?
Станкевич пожал плечами:
— Да если бы даже и хотел, цензура все равно прихлопнет.
— Ты прав,— задумчиво молвил Белинский.
Всегдаев удивился и, осмелев, решился вставить слово;
— Да ведь в ваших стихах, Николай Владимирович, ничего предосудительного узреть нельзя.
— Узрят,— засмеялся Станкевич.— Уж если узрели в «Красавице» Гюго...
— Опростоволосился Сенковский,— усмехнулся Белинский.
— А что? — продолжал недоумевать Тимоша.
— Декабрьскую книжку «Библиотеки для чтения» смотрел?
— Смотрел.
— Смотрел, да не видел.
Белинский взял со стола журнал и быстро отыскал нужную страницу.
— Вот!
Всегдаев прочел:
— Виктор Гюго. «Красавица».
— Читай!
Бесшумно шевеля губами, тот прочел. Потом поднял на Белинского недоумевающие глаза.
— Эх ты, несмышленыш! Тебя надо лицом ткнуть в книгу.
И он отчеркнул ногтем строки: