— Благороднейший, чистейший юноша,— продолжал он по-прежнему отзываться о Косте,— но...
И стал прибавлять сокрушенно:
— ...но в голове его какая-то узкость, несмотря на глубокость духа, а в характере неподвижность и упрямство.
Но все же Виссарион любил Костю и даже в пору наступавшего между ними охлаждения обратился к нему с шутливым посланием в стиле «Илиады», которой он тогда восторгался:
«О Константин вероломный, коварный друзей забыватель!
Зевса молю: да Кронион, могучий перунов метатель,
Молний браздами тучное тело твое избичует!
...Древнего старца Омира я чту — и мне, благодарный,
Оный божественный старец гекзаметр — дар сребролукого
Феба,
Мне завещал —и оным цыдулку к тебе написал я...
Несмотря на сердечное тяготение с обеих сторон, расхождение между ними ширилось. И не могло не шириться. Белинский делился со Станкевичем своими наблюдениями над грустными переменами в натуре
Кости Аксакова. А впрочем, переменами ли? А не справедливее ли сказать: наоборот — закреплением и развитием того, что в зародыше давно жило в этой прямодушной натуре.
— Ты его знаешь,— с огорчением сообщал Белинский Станкевичу,— он, коли хочешь, много переменился, но, впрочем, все тот же. В нем есть и сила, и глубокостъ, и энергия, он человек даровитый, теплый, в высшей степени благородный, но...
Опять это «но», неизменно появляющееся, когда речь заходит о добродетелях Константина Аксакова!
— ...но благодаря своему фанатизму, лишающему его движения вперед путем отрицаний, он все еще обретается в мире призраков и фантазий и даже и не понюхал еще действительности...
Стороны равномерно отдалялись друг от друга. Возможно, страдали от этого, но отдалялись. Одновременно с тем, как Белинский оповещал об этом Станкевича, Костя Аксаков признавался в том же своим братьям. С удивительной симметричностью шли эти два потока признаний.
— Белинский лучше всех моих приятелей,— делился Константин со своими братьями,— в нем есть истинное достоинство, но я с ним уже не в прежних отношениях, хотя люблю его больше всех остальных.
Костя сблизился с Хомяковым, с Киреевскими. Но пошел дальше них по пути внешнего, так называемого квасного патриотизма. В конце концов Белинский окончательно разорвал с ним.
Но в ту пору, когда ничто еще не омрачало их дружбы, именно на широкую грудь Кости Аксакова излил Виссарион свои горести с потрясающей откровенностью:
«Честная бедность не есть несчастье, может быть, для меня она даже счастье; но нищета, но необходимость жить на чужой счет — слуга покорный,— или конец такой жизни, или черт возьми все, пожалуй, хотя и меня самого с руками и ногами. Если грамматика решительно не пойдет, то обращаюсь к черту, как Громобой, и продаю мою душу с аукциона Сенковскому, Гречу или Плюшару, что все равно, кто больше даст. Буду писать по совести, но предоставлю покупщику души моей марать и править мои статьи как угодно... В Москве кроме голодной смерти и бесчестия ожидать нечего... Мне надо выплатить мои долги, а их на мне много, очень много...»
Однако, придя в себя, Белинский сам отшатывается, негодуя, от этих своих слов:
«Все, что я писал тебе... все это было плодом минуты отчаяния и ожесточения. Теперь, когда я несколько спокойнее... не хочу продавать себя с аукциона...»
Виссарион прервал письмо. В комнату вошел без стука мальчик из кухмистерской. Он поставил на стол кастрюлю, обернутую в салфетку сомнительной чистоты, и вопросительно посмотрел на Белинского. Пошарив в кармане, Виссарион вынул несколько монет и дал их мальчику. Тот все не уходил.
— Чего тебе?
— Кастрюлю-с...
Белинский снял с полки миску и перелил туда содержимое кастрюли. Мальчик взял ее, сунул в карман салфетку и вышел.
Суп пахнул дурно несвежим мясом. Белинский густо его наперчил. Разделавшись с супом, он принялся за кусок говядины размером с детскую ладонь. Его пришлось также поперчить.
Пообедав, Белинский закурил и вернулся к письму:
«..не решусь ни за что в мире, ни за какие блага видеть мои статьи искаженными и переделанными не только рукой какого-нибудь негодяя Сенковского, но и самого почтенного и доброго Жуковского, или, сказать яснее, никого в мире...».
...просто писать о чем-нибудь жизненное и без всякой формы, не стесняясь... тут и факты, и слезы, и хохот, и теория...