— Успокойтесь, молодой человек,— сказал Белинский,— в вас нет ни капли Гамлета.
Все засмеялись. Атмосфера разрядилась. Валера помотал головой и заметил добродушно:
— Уж очень вы язвительны, Виссарион Григорьевич.
— Это у меня от отца,— усмехнулся Белинский.
— Но, правда, и отходчивы.
— А это у меня от матери.
И, как ни в чем не бывало, продолжал, ни на кого не глядя, словно обращаясь к самому себе:
— Когда кто-нибудь — все равно, русский или англичанин — встает перед необходимостью пойти на подвиг сквозь лишения и страдания, тогда в нем рождается Гамлет. Перед ним выбор: или поступить по своим убеждениям, или пожалеть себя. И нет человека, который был бы чужд такой борьбы, хоть временной. И те, кто в декабре вышли на Сенатскую площадь...
Селивановский тотчас резко:
— Прошу не о политике.
— Полно! — вскричал Кетчер.— Отец твой, Николаша, был другого пошиба. Далёконько откатилось яблоко от яблони.
Полевой Николай остановил его:
— Я сам, Николай Христофорович, старый забияка. Но есть предметы, которых в большом кругу лучше не касаться.
— И потому «Гамлет» пьеса современная,— продолжал Белинский, словно и не заметив этой короткой перепалки.— Это о нас с вами, это о нашем поколении, о наших порывах от того, что есть, к тому, что должно бы быть. Но разумеется, есть у Шекспира тип, противостоящий Гамлету: Полоний. Этот ловко умеет править своей ладьей по грязному болоту мелочных интересов. Он умеет кланяться низко и говорить сладко с сильнейшими его и свысока уничтожить своим величием тех, кого он считает ниже себя.
— Как же понимать,— не унимался Валера.— Гамлет — это вопрос политический или нравственный?
— А есть, друг мой,— сказал Белинский спокойно,— разные нравственности. Одна, скажем, зовет делать добро людям, даже жертвуя собой. Другая, к примеру, делать добро самому себе, угнетая для этого людей. О них-то и сказал поэт:
— Это какой же поэт? — затараторил Валера, который семенил за Белинским.— Неужто Шекспир?
Это где же напечатано? А может,— он понизил голос,— а может, Полежаев?
Белинский остановился:
— Не стыдно, юноша? А еще студент-словесник. Срезался, брат, наелся грязи! Пушкин! «Цыганы»!
За фортепьяно сидел Варламов, тучный, круглолицый, несколько смахивающий на портрет славного писателя де Бальзака. Он напевал, сам себе аккомпанируя:
— Нет, ты что-нибудь настоящее цыганское! — закричал Кетчер.
Александр Егорыч нахмурился, потом ударил по клавишам и запел слегка в нос по-таборски:
Остальные подхватили, хлопая в такт ладошами[23] Подпевал и Виссарион. А потом вдруг запел неожиданно чисто и верно:
— Allons, enfants, de la patrie! *(В перёд, ребята, за родину. – фр.(начало «Марсельезы»)
Кое-кто подхватил, кое-кто быстро отошел от фортепьяно. Селивановский ворвался в круг поющих и поспешно закричал, покрывая их голоса:
— Прошу к столу, господа!
Все повалили в столовую. Стол был накрыт.
— Где же шампанское? Опять зажал? — заорал Кетчер.
На столе, как каждую субботу, стояли графины с красным вином. Перед Кетчером, впрочем, поставили две бутылки «клико», и он успокоился. И не столько он любил пить, сколько потчевать. Вот и сейчас он пошел с бутылками вокруг стола, наливая каждому и приговаривая:
— Ну же, братец, пей!
Со всеми он на «ты», даже с теми, кого увидел впервые. Юный Валера Разнорядов этим весьма польщен.
Эту субботу Николай Семенович счел поначалу удачной. Николай Полевой прочел за ужином два акта своей драмы «Граф Уголино». Белинский слушал с непроницаемым лицом, а впрочем, похвалил, хоть и сдержанно.
Все развеселились, когда Петр Гаврилович Степанов спародировал напыщенную декламацию Каратыгина.
Пришел Мочалов в сопровождении поэта Клюшнникова.
Иван Петрович Клюшников, весельчак и меланхолик, то мертвенно вялый, то перевозбужденный, стал в позу и, простерев руку к Белинскому, выкрикнул с пафосом: