Выбрать главу

Висяша еще издали старался угадать по выражению лица, приложился ли уже отец к ерофеичу и пуншу...

Мать, Мария Ивановна, удивительно сочетала в себе доброту с раздражительностью, радушие со вспыльчивостью. Странно, что Виссарион не мог забыть о той пощечине... Ведь отец бил его не раз. Но тот день стал как бы переломным. Отец занес руку, и удар был столь силен, что Висяша грохнулся на пол. И главное, ни за что, без вины... Он потом, уже через много лет, когда подружился с Герценом, рассказывал ему, что хотел мстить.

«...Мальчик поднялся совершенно преображенный,— вспоминает Герцен.— Обида, несправедливость сразу порвали в нем все родственные связи.

Его долго занимала мысль о мести, но чувство собственной слабости превратило ее в ненависть против всякой власти семьи; он сохранил эту ненависть до самой смерти. Так началось воспитание Белинского. Семья привела его к независимости дурным обращением, а общество — нищетой...»

Может быть, тогда впервые в Виссарионе зародился бунт против насилия, тогда семейного, а с годами — социального, политического — уже под влиянием ударов деспотизма не по нему лично, а по народу, по России...

В дверь постучали, вошел Тимоша Всегдаев. Это было кстати: Белинский жаждал облегчить душу, рассказав кому-нибудь, как опозорился он на великосветском рауте у князя Одоевского.

Добрый Тимоша стал утешать его, но Белинский перебил нетерпеливо:

— Оставь! Знаю, я опрометчив и способен вдаваться в дикие нелепости. Да, и в отношении к себе я так же увлекаюсь крайностями, как и в отношении к другим. Но я же и не даю себе спуску. Я бью себя так же, как и других.

Тимоша заметил тихо:

— Вам не за что бить себя.

— Нет, есть за что. Я, Тимоша, забыл о человеке.

— Нет, что вы!

— Мне говорили... Да и. сейчас говорят: развивай все сокровища своего духа- для свободного самонаслаждения духом, лезь на верхнюю ступень лестницы развития...

— Кто говорит?

— Неважно. Бакунин, Гегель. Неважно. Благодарю покорно, господа! Кланяюсь) низко вашим философским рассуждениям и имею честь доложить вам, что если бы мне и удалось вскарабкаться на вершину лестницы развития, то и там,— ты слышишь, Тимофей? — то сейчас я и там потребовал бы у вас отчета во всех злодействах истории, во всех преступлениях суеверия, инквизиции, деспотизма и прочее и прочее. А не дадите отчет, я с этой блаженной вершины брошусь вниз головой. Потому что я не хочу счастья и даром, если не буду спокоен за каждого из моих братьев по крови, костей от костей моих, плоти от плоти моей!

— Я понимаю вас, Виссарион Григорьевич...

— Нет, ты не понимаешь меня!

Белинскому не нужно было, чтобы Всегдаев сейчас понимал его: Наоборот! Силой воображения он превратил этого тихоню в противника, то есть в оселок, который высекает из него, из Белинского, огонь.

— Нет, ты не понимаешь меня! Что мне в том, что разумность восторжествует, что в будущем будет хорошо, если судьба велела мне быть свидетелем торжества случайности, неразумия, животной силы?

Он закашлялся, Воспользовавшись этим, Тимоща поспешно заговорил:

— Вы неправы к себе, Виссарион Григорьевич. Ваше слово для нас, для отечества так нужно, так необходимо. Вы должны писать...

— О чем писать? — снова загремел Белинский.—

О выборах? Но у нас есть только дворянские выборы, а это предмет скорее непристойный, чем интересный. О министерстве; где ты сейчас устроен? Но ни ему до нас, ни нам до него нет дела, притом же в нем сидит Уваров с православием, самодержавием, народностью, то есть, иначе говоря, с кутьей, кнутом и матерщиной. О чем же писать? О движении промышленности, администрации, общественности?

О литературе, науке? Но у нас их нет. О себе самих?

Но мы выучили уже наизусть свои страдания и страшно надоели ими друг другу...

Он умолк, словно забыв о Тимофее. Тот сидел недвижимо, боясь нарушить безмолвие Белинского, погрузившегося в свои мысли.

Это были новые мысли. Они только начинались. Они еще не достигли бумаги. Казалось, он все тот же.

Но это только казалось.

Матросский бунт на борту корабля «Философия»

У нас не останавливаются на полдороге, у нас или остаются неподвижными, или идут до конца.

Герцен