Выбрать главу

Белинский посмотрел на него с сожалением.

— Значит, вы разлюбили Москву? — не унимался тот.

Белинский пожал плечами:

— Москва — необитаемый остров. Пойми ты это, молодой глуздырь! Прекраснодушие! Москва! Я вижу, для тебя не понятна моя вражда к москводушию. Но ты смотришь на одну сторону медали, а я вижу обе.

Он встал и заходил по комнате. Теперь он говорил горячо:

— Меня убивает это зрелище общества, в котором действуют и играют роль подлецы и дюжинные посредственности, а все благородное и даровитое лежит в позорном бездействии на необитаемом острове! Нет, не тебя, Тимофей, а целое поколение я обвиняю в твоем лице. Отчего же европеец в страдании бросается в общественную деятельность и находит в ней выход от отчаяния? О горе, горе нам! «И ненавидим мы, и любим мы случайно, ничем не жертвуя ни злобе, ни любви, и царствует в душе какой-то холод тайный, когда огонь кипит в крови!»

Нет, прежнее еще не вовсе отзвучало в Белинском. Он все еще не мог напрочь вырваться из объятий общего. Еще не испарилось из него то наваждение, когда этот человек, такой земной, такой плотский, отрицал значение жизни видимой и звал к какой-то худосочной, призрачной «жизни в духе».

После горячей отповеди «москводушию» он, словно спохватившись, патетически воскликнул:

— Что такое ты сам?

И сам же ответил:

— Ты — мысль, одетая телом. А тело твое есть призрак, мечта, но я твое — вечно.

Тимоша наконец решился вставить:

— Значит, вы отрицаете мысль?

Ему в простоте душевной казалось чудовищным, что человек такого могучего интеллекта, как Белинский; отрицает мысль.

Белинский, словно ужаленный этими словами, прекратил свой бег по комнате, замер.

— Я? Я уважаю мысль! Но какую? Конкретную. Человек, который живет мыслью в дёйствительности, выше того, кто живет мыслью в призрачности. Петр Великий, который был очень плохой философ, понимал действительность больше и лучше, нежели Фихте...

«Поистине,— подумал окончательно сбитый с толку Тимоша,— в этом, удивительном, человеке уживаются, как в «Думе» Лермонтова, и холод тайный и огонь, кипящий в крови...»

Тимофей Всегдаев видел метания Белинского от примирения с действительностью до ненависти, к ней. Это было мучительное существование. Тимофей не понимал его сути. Люди более тонкие разобрались в ней. Грановский писал Станкевичу в Берлин: ему нехорошо в Петербурге. Бешеное увлечение действительностью проходит. Пишет, что бог знает что отдал бы, чтобы «воротить статью о»... Это та знаменитая статья, которая заслужила страшные похвалы в Английском клубе».

Как происходит вызревание идей в сознании человека? Как происходит их увядание? Каким аппаратом можно проследить их истоки, измерить срок их жизни, предсказать момент их смерти?

В то время, когда все в кружке Станкевича считали, что нет бога, кроме Гегеля, и Белинский пророк его (да так оно и было!), этот «пророк» писал другому «пророку», Бакунину, еще в 1838 году:

«Когда дело идет об искусстве... моя смелость и дерзость простираются до того, что и авторитет самого Гегеля им не предел. Понимаю мистическое чувство ученика к учителю, но не почитаю себя обязанным, не будучи учеником в полном смысле этого слова, играть роль Сеида».

Сеид, напомним, фанатический последователь Магомета (персонаж одной из трагедий Вольтера).

Итак, углубившись в истоки духовной биографии Белинского, мы обнаруживаем в разгаре его преклонения перед Гегелем — мятеж против Гегеля, Пусть со всякими оговорками, но — восстание.

«Глубоко уважаю Гегеля и его философию,— пишет он далее,— но это мне не мешает думать (может быть, ошибочно: что до этого?), что еще не все приговоры во имя ее неприкосновенно святы и непреложны...»

Ого! Матросский бунт на борту корабля? Нет, не более чем попытка протеста, покуда довольно сдержанного и то только в одной области — в искусстве.

И притом протест не публичный, а закрытый в частном письме.

Но вот уже не интимный разговор с другом наедине, а нечто провозглашенное во всеуслышание на страницах «Отечественных записок», хоть и по поводу искусства, но в общем против того, что до сих пор было заповедью Белинского:

«Что действительно, то разумно, и что разумно, то действительно: это великая истина; но не все то действительно, что есть в действительности, а для художника должна существовать только разумная действительность...»

Так этим утверждается возможность существования и неразумной действительности, то есть неприемлемой, а значит, такой, с которой надлежит бороться.

Но этого последнего Гегель не утверждает. Значит... но послушаем самого Белинского: