Цензор Фрейганг, заслуживший у литераторов прозвище Цербер, вычеркнул в статье Белинского выражение «всеобъемлющий Гете», говоря, что «это эпитет божий, а не человеческий».
И Боткин, и Панаев, и Катков, и Герцен, и Огарев были людьми состоятельными. Белинский был нищ. Ничтожный гонорар, который Краевский, сам богатея, выплачивал ему — к тому же весьма неаккуратно, чтоб не сказать неохотно,— не давал Белинскому возможности выбиться из нужды и из тяготивших его долгов. Он жаловался друзьям:
— Я освирепел от нужды, как зверь...
«Отечественные записки», поднятые трудами Белинского до расцвета, давали Краевскому чистого годового дохода до ста тысяч. Белинскому он платил в год шесть тысяч. Положение становилось нетерпимым. Тут стали выясняться и некоторые некрасивые проделки Андрея Александровича. Среди друзей пошел об этом шепоток. Герцен сказал Кетчеру:
— Краевский дурно платит Белинскому и вообще грязноват...
Сам Белинский поплакался — пока еще юмористически — Бакунину:
— Я представляю собою маленького Прометея в каррикатуре: толстые «Отечественные записки» — моя скала, к которой я прикован, Краевский — мой коршун, который терзает мою грудь, как скоро она немного подживет.
Но вскоре добродушная насмешливость сменилась резким возмущением, более свойственным духу Неистового. Когда выяснилась одна грязная проделка Андрея Александровича, не побрезговавшего присвоить себе труд переводчика Кронеберга, Белинский обозвал Краевского «вампиром, всегда готовым высосать из человека кровь и душу, потом бросить его за окно, как выжатый лимон».
В конце концов негодование, усиливаясь, дойдет до того, что он покинет опостылевший журнал. Но это еще впереди.
Жил Белинский в ту пору на углу Невского проспекта и Фонтанки в огромном доме купца Лопатина у Аничкова моста. Квартира крошечная, две комнаты, выходившие окнами на задний двор. Там конюшня. Виссарион поставил на подоконнике горшки с лилиями, чтобы этим благоухающим забором отгородиться от запаха навоза и множества жирных назойливых мух. Единственное преимущество квартиры — редакция «Отечественных записок» рядом. Как только представилась возможность, Виссарион переехал в другую квартиру в том же доме.
Работал он в общем целый день, обедал большей частью у Панаевых. Их дом стал для него родным. К ночи он уставал до того, что голова деревенела, перо падало из рук. Тогда он шел играть в карты к Панаеву или к Тютчеву, благо они жили в том же доме. Иногда перед тем как идти он смотрел на себя в зеркало. Костюм был изрядно поношен.
— Нет, в таком виде идти нельзя,— решал он.
И все же шел, и все сходило хорошо, потому что его любили. Когда он входил, все оживлялись. Составилась пулька: Белинский, Маслов, Кульчицкий, Тютчев. Или: Белинский, Кавелин, Панаев, Языков. Позже в эту компанию включились юный Некрасов и молодой щеголь Тургенев, тогда больше поэт, чем прозаик. Он чрезвычайно понравился Белинскому.
Играли почти до света. Кульчицкому везло, он веселился и сыпал шутками, это сердило Тютчева, который играл — точно священнодействовал.
Белинский играл с той же страстью, с которой делал все. В игре это называется азарт. Он зарывался, ремизился и большей частью проигрывал.
Некрасов обожал Белинского. Ему хотелось, чтобы его кумир всегда выигрывал. Ему больно было смотреть, как расстраивался Белинский проигрывая. Зато редкие выигрыши радовали Неистового, как игрушка ребенка. Некрасов садился рядом с Виссарионом Григорьевичем и тихонько подсказывал ему своим слабым голосом. Остальные делали вид, что не слышат. Но Белинского сердили эти советы, его самостоятельная натура стремилась решать все собственными силами, он раздражался, играл наперекор советам и, конечно, проигрывал. Некрасов горбился и страдал. Белинский говорил ему раздосадованно!
— А с вами, Некрасов, не сяду играть, без сапог оставите.
Все чаще овладевали Белинским припадки кашля. Грудь болела, исходила мокротой. Петербургская сырость угнетала. Мучимый одышкой, Виссарион отказался от табака, от вина. Он не подозревал, что у него чахотка. Нездоровье свое он приписывал пустячным недомоганиям — простуде, катару или просто нервному состоянию от разных жизненных невзгод.
— Я отказываюсь провести черту между народами, говорить о плохих и хороших нациях. Но есть разница между людьми, это в меня вбито. И с первого удара я ощущаю разницу между мучителями и мучениками. Если существует бог, комиссар, а о большем и не мечтает мое истерзанное сердце, то он не различает народов, а только людей. И он будет судить каждого по величине его преступлений и оправдывать по величине своей справедливости.