— Пока еще,— сказал он,—я не назову Лермонтова ни Байроном, ни Гете, ни Пушкиным и не скажу, чтобы из него со временем вышел Гете или Пушкин, ибо я убежден, что из него не выйдет ни тот, ни другой, ни третий, а выйдет...
Он сделал паузу. В зале было тихо, как перед грозой.
— ...а выйдет,— сказал он с силой,—Лермонтов.
Знаю, что мои похвалы покажутся большинству публики преувеличенными, но я уж обрек себя тяжелой роли говорить резко и определенно то, чему сначала никто не верит, но в чем скоро все убеждаются. Не сомневаюсь, что недалеко то время, когда это имя — Лермонтов — в литературе сделается народным именем и гармонические звуки его поэзии будут слышимы в вашем повседневном разговоре, господа, между толками вашими о житейских заботах...
Он замолк. Кое-кто зааплодировал, поднялся возбужденный гул разговоров, среди которых выделялся возмущенный баритон толстого полковника.
Белинский оглянулся. Лермонтова не было. Придерживаясь стены, Виссарион побрел к выходу, ему не хотелось никого видеть. В прихожей кто-то взял его за руку. Это был Лермонтов.
— Вы хорошо отделали этого полковника,— сказал он улыбаясь.
— Кто он?
— Гвардии хрипун.
— Это я слышал, но...
— Хрипун, Виссарион Григорьевич,— это наше офицерское словечко. Его изобрел командир Конногвардейского полка Раевский. Хрип — это свойство не горла, а характера, это — чванливость вместе с надменностью.— Он засмеялся, кивнул и быстро сбежал по лестнице.
«Он так ничего и не сказал мне о моих статьях о нем»,— подумал Белинский.
Но ему не было грустно. Наоборот, он понял, что разговор о «гвардии хрипуне» был выражением скрытой признательности и даже дружеской ласки.
«Чудак,— нежно подумал он,— какой чудак!..»
А вскоре Николай Платонович Огарев писал о смерти Рылеева, Пушкина, Лермонтова. Не только конец Рылеева — все эти смерти он называл казнями:
«Во всех случаях казнь идет из одних рук, из рук самодержавия. Те же крысы выпущены тем же капралом...»
Теперь я понимаю, что поэту совсем не нужно влюбиться, чтобы хорошо писать о любви, а скорее нужно не влюбляться, чтобы мочь хорошо писать о любви. Теперь я понял, что мы лучше всего умеем говорить о том, чего бы нам хотелось, но чего у нас нет, и что мы совсем не умеем говорить о том, чем мы полны.
Привязанность друзей, их любовь, даже их поклонение не могли освободить Белинского от чувства одиночества. Именно им, друзьям, то одному, то другому, все чаще жаловался он.
Авдотье Панаевой:
— Право, околеешь ночью — и никто и не узнает...
Васе Боткину:
— Дома быть не могу ни минуты,— страшно, мучительно, холодно, словно в гробу...
Ему же:
— Стены моей квартиры мне ненавистны; возвращаясь в них, иду с отчаянием и отвращением в душе, словно узник в тюрьму...
Николаю Бакунину:
— Какой-нибудь этакой «глуздырь» женится, а ты посвистывай в страшной холодной пустоте своей ненавистной квартиры... одеваться да и бежать куда-нибудь от самого себя...
Он в эти дни влюбился. То робел, то преисполнялся самых необузданных мечтаний. Послав Марии Орловой список лермонтовского «Демона», он рассматривал это как завязку нового жизненного узла. Он полагался на волю судьбы — пусть она развязывает узел как хочет. Он считал, что хуже, чем сейчас, ему не будет.
Он познакомился с Орловой еще в тридцатых годах. Тогда ей было двадцать три года, ему двадцать четыре. Казалось, потом он забыл о ней. Образы других женщин заполнили его жизнь: Бакунина, Щепкина, «гризетка». В сущности, он никого из них не любил. Он любил любить. Так это было раньше.
Белинский был предельно правдивым человеком. Даже когда он заблуждался и принуждал себя верить в философские миражи, например в пресловутое «примирение с действительностью», могучий инстинкт истины гнал его в противоречия с самим собой и заставлял говорить и поступать противно навязанному себе убеждению.
Когда в январе сорок второго года он снова увидел Марию, то понял, что всегда любил только ее. По-видимому, этот костер никогда не угасал. И вот он вспыхнул новым пламенем. Впервые в жизни, в отличие от прежних увлечений, он любил уже не любовь, не само это состояние счастливого безумия, он любил ее, человека, женщину во плоти, Марию Орлову. Она как бы двоилась в его глазах. Он видел ее и такой, какая она сейчас, и такой, какая она была, когда много лет назад он увидел юную воспитательницу в Александровском институте, который она незадолго до того окончила. Сейчас он писал ей: