Впервые это произошло, кажется, в тот вечер, когда они говорили о Луи Блане. Разговор этот начал Гейне по просьбе Женни. Ей захотелось услышать от него о Луи Блане.
– Господин Луи Блан – еще молодой человек, – рассказывал Генрих Женни, – лет тридцати трех, не более! Внешне он, однако, напоминает тринадцатилетнего мальчика. Верно, Карл?
Карл был здесь же, сидел у камина, дымил своей неизменной сигарой. На вопрос Гейне он ответил кивком.
– Вот, – улыбнулся Гейне. – Действительно, у Луи Блана на редкость малый рост. Его румяное безбородое личико и нежный, мягкий, еще не сформированный голос – все это придает ему вид прелестного мальчугана, только что выскочившего из школы и в первый раз надевшего черный фрак. И все же он – знаменитость республиканской партии. Физиономия его, особенно резвые глазки, указывает на южнофранцузское происхождение. Он родился в Мадриде, от французских родителей. Его мать – корсиканка. Она и теперь живет на Корсике.
– Ему бы побольше южной крови, – вставил свое замечание Карл. – Побольше страсти!
– Да, – согласился Гейне, – по духу он далеко не корсиканец. Сам он ведет умеренную жизнь и хочет ввести в государстве кухонное равенство, при котором для всех нас должна вариться одна и та же черная спартанская похлебка, и, что еще ужаснее, – Гейне скосил хитрые глаза на Карла, – великан будет получать такую же порцию, какая полагается его братцу карлику. Нет, покорно благодарю. Правда, все мы – братья, но я – большой брат, а вы – братья поменьше, и мне подобает большая порция.
– Послушайте, Гейне, – прервал его Карл. – Вы ведь знаете, что Луи Блан – реформатор и отнюдь не уравнитель! В ваших рассуждениях о братстве и равенстве мне почудилось пренебрежительное высокомерие аристократа. Рассейте мои подозрения, если я ошибаюсь.
– Не ошибаетесь, – ответил Гейне. – Равенство и братство, о котором теперь так много толкуют, действительно пугает меня. Мне кажется, что это то самое равенство и братство, в котором не останется места ничему выдающемуся. В тупом упоении равенством будет разрушено на этой земле все прекрасное и возвышенное, искусство и наука. Разве не так, Карл?
– Продолжайте. Ведь вы еще не все сказали, не так ли?
– Я боюсь, что вы поссоритесь, – сказала Женни, желая остановить этот разговор.
Ей не хотелось, чтобы Гейне обиделся на Карла, а обидевшись, перестал бы приходить к ним. В долгие часы одиночества, когда Карл занимался журнальными делами и просиживал целые дни в библиотеке, ее утешала мысль, что вечером придет Гейне, что вместе с Карлом они затеют веселый разговор, от которого на душе растает наледь одиночества, так часто сковывающая ее здесь, в Париже, вдали от родины, от матери.
– Не поссоримся, – успокоил ее Карл. – Продолжайте, Гейне.
– И все же я слышу в твоем тоне угрозу, Карл. Может быть, нам все-таки поступить так, как советует Женни?
– Всякий разговор должен быть доведен до конца – это мой принцип, – сказал Карл. – Мне очень интересно услышать, как поэту представляется общество всеобщего равенства.
– Ну что ж, я продолжу. Женни позволит?
– Если вы обещаете не ссориться.
– Обещаем. Итак, общество всеобщего равенства. Я признаю, я даже убежден в том, что будущее принадлежит рабочим. Но признаю со страхом и тоской, Карл. Потому что своими грубыми руками они беспощадно разрушат все мраморные статуи красоты, разобьют все те фантастические игрушки, которые я так люблю. Они уничтожат лавровые рощи и будут сажать там картофель. Лилии, которые не трудились и не пряли, а все же одевались так, как не одевался и царь Соломон во славе своей, будут вырваны из почвы общества, если только не захотят взять в руки веретено. Розы, эти праздные невесты соловьев, подвергнутся такой же участи. Соловьи, эти бесполезные певцы, будут изгнаны. А из моей «Книги песен» бакалейный торговец будет делать фунтики, в которые станет сыпать кофе или нюхательный табак для старух будущего. Увы, Женни, все это я предвижу, и несказанная печаль овладевает мной при мысли, что победоносный пролетариат угрожает гибелью моим стихам, которые исчезнут вместе с романтическим старым миром. И все же честно сознаюсь, Карл, что этот самый коммунизм, столь враждебный моим вкусам и склонностям, держит мою душу во власти своих чар, которым я не в силах противиться.