В пашей армии столько танков, самолетов, пушек — на дворе сорок пятый, не сорок первый, — но в конечном итоге люди решают все. Они и в сорок первом все решали, и нынче. Я уверен в своих людях, хотя это и не былинно-газетные чудо-богатыри, а обыкновенные смертные. Но поправляюсь, себе противореча: необыкновенные и бессмертные! Ибо содеянное ими беспримерно и войдет в историю. А так, в обиходе, человеки как человеки. Вот разговоры вяжут. На марше не положено разговаривать, однако я не мешаю говорунам: пока это им помогает идти, устанут — прекратят говорильню. Одни голоса узнаю, другие нет и не пытаюсь узнать. Зачем? Любопытно, ни слова о предстоящей войне, все так или иначе связано с довойной. Тоскуют люди по дому.
— Стой! Прива-ал! — Команда незычная, но ее слышат и в хвосте колонны. — Прива-ал!
4
Травянистый дворик, подступающий к веранде; в центре его яблоня, и нападавшие в траву яблоки лежат но окружности кроны: желтое на зеленом; а с краю дворика дуб, и желуди шлепаются в траву, как весомые дождевые кашш…
Я проснулся, сознавая: то, что увидел во сне, было паяву, в Ростове, до войны, до армии, это наш дворик, наша яблоня и дуб.
Здесь, в центре Азии, ни яблонъки, ни дубочка, пи захудалого кусточка — даже в рифму. Ковыль есть, полынь есть. Ею пахнет еще острей и тревожней, чем тогда, у раскрытой двери в теплушке эшелона, шедшего от Читы на Карымскую, на Борзю, к монгольской границе. Горчит полынь, горчит. На то она ц полынь.
Каких-нибудь двое суток как отчалили от Читинского вокзала, а будто все в далеком прошлом. Оттого это, наверное, что границу пересекли, Россию покинули. Что-то важное преодолено и в пространстве, и в нас самих. Но как я задремал, когда? Присел, помню. Смотрел на высокое, однако черное небо, слушал солдатский перепляс — так Трушин именует солдатский треи — и бац, клюнул носом. Продрых-то самую малость, потому что речь держал тот же Толя Кулагин:
— Робя, робя, а вы не задумывались? Имеются имена мужеские, имепа бабские. То ись только мужеские и только бабские.
А то ведь имеются, которые носют и мужики, и бабы…
— Навиример: Клавдия и Клавдий, у меня корешок был — Клавдий. — Это Свиридов, грустный-прегрустиый.
— В десятку вмазал, Егорша! А также: Анастасий — Анастасия, Александр — Александра, Валентин — Валентина, Евгений — Евгения, Марьян — Марьяиа…
— Павла и Павел, — еще грустнее произнес Свиридов.
— Опять же в десятку, Егорша! Еще: Федор — Федора… Но отчего так, робя, кто берется объяснить?
Никто не брался: треп загасал, как докуренная до ногтя самокрутка. Табачили, сплевывали, кряхтели, поворачиваясь. Зевали. Да как не зевать, ежель разгар ночи, закон природы — ночью снать полагается! А за то, что приснилось, — спасибо. Сны такие вроде бы приятны. И в то же время растравляют: ушедшее безвозвратно. Раньше (да вовсе недавно!) я торопил жизнь: давай, давай, не задерживай, что там будет завтра, что послезавтра?
А не надо бы торопиться: все придет в свой срок. Ныне даже не прочь попридержать дни и часы. Попридержал бы и эту душноватую все-таки (чем больше идем, тем меньше свежести ощущаем) ночку, марш и малый привал, и разглагольствования Толи Кулагина — автоматчика с разноцветными глазами.
— Эх, робя, робя, набаловался я за путь-дорогу, на нарах, на сенце, под крышей… А тута — солончаки. И уж коли не на пуховой перине поспать воину-победителю, а также и освободителю, так хоть на разостланной шинельке! А разостлать не дадут, потому как и спать не дадут, счас подымут…
Кулагин не унимается. В темноте словно вижу перед собой его помятые, увядшие черты — после плена, после львовского лагеря увянешь. Но не унывай, автоматчик Кулагин: поспишь, когда отвоюемся окончательно. И я посплю на перппе и под одеялом с пододеяльником, и светильник будет в изголовье, и горшок под кро-ватыо. И лекарства на столике — лет через сорок примусь болеть, перед тем как дубаря врезать. На той войне не убили и на этой не убьют. Еще лет сорок проскриплю. А безусые должны иметь в запасе лет пятьдесят, а то и шестьдесят, мне не жалко, я не скупердяй, живите, мальчишки, сколько влезет. Лишь бы вас не скосило в грядущих боях, к которым мы и шагаем с вами этой ночкой.
И вдруг разговор делает крутой поворот, ибо Кулагин произносит каким-то особым топом:
— Робя. а ить мы-то идем на серьезное… И я так раскидываю мозгой: опосля войны должна быть одна правда, для всех, чтоб пикто-нпкто не кривил душой. Чтоб мы жили, как брат с братом!
Немедленно отзывается Сгшонепко:
— Надо очистить землю от заразы и скверны. От фашистов и им подобных.