Я уж было внутренне усмехнулся, но сам себя одернул: что тут смешного? Головастикова ты отпускал по дороге заглянуть в Новосибирск, к жене; неверную, он собирался ее зарезать, слава богу, не зарезал, но сердце у него наверняка кровоточит. Почему же его не может растрогать это танго? Тебя же трогает аналогичное — «Синий платочек» — не танго, правда, а вальс, но цена им единая. Что-то в этом все-таки, видимо, есть, ежели под настроение задевает за живое. Многих, знаю, задевают новые военные слова: «Строчи, пулеметчик, за синий платочек, что был на плечах дорогих». Так не насмехайся над Головастиковым, а пойми и пожалей. Понимаю и жалею. И ты, Свиридов, играй, играй, как можешь...
Но кто же ведал, что это была лебединая песня Егорши Свиридова? Когда ночью начали марш и лошади дернули повозку, запеленутый в футляр старшинский аккордеон упал под колеса следующей подводы. Инкрустированное сокровище по имени «Поэма» приказало долго жить: раздавлено, щепочки-железячки. Узнавши про то, Свиридов сделался сам не свой. Солдаты бранили повозочных, утешали Свиридова. Активней всех — Колбаковский:
— Не переживай, Егор! Я и то не переживаю, а моя ж собственность... Пес с ней, с немецкой «Поемой»! В Харбине, Мукдене заимеем японскую «Поему»! В Токио добудем!
Кондрат Петрович так и произносил: «поема», и это звучало отчего-то чрезвычайно убедительно. Однако Егор Свиридов был безутешен. Да и мне, признаться, было жаль аккордеон. И Свиридова тоже...
И вдруг Филипп Головастиков сказал:
— Я вот не прирезал свою курву... Курва она, больше никто, а знаете, как вспоминал про ее, когда слушал Свиридова? На побывке увидал на ей матерчатые тапочки для покойниц... Ну, такие дешевенькие, белые, так она их красила чернилами. Чтоб не шибко было заметно, что покойницкие. Увидал — и пожалел курву...
М-да, несколько неожиданный монолог...
Марш начался при луне и звездах. Луна была высокая, маленькая, яркая, звезды большие и яркие. Гобиец-таки не убралея восвояси, хотя и посвежел, песочком мело по следу автомашин, мело-заметало нашу автостраду. Через час тучи закрыли луну и звезды, стало темно, тревожно и таинственно. Нет, не так: темноты не было, ее рвали фары машин, костры биваков, прожектора противовоздушной обороны. И тишины не было: лязг танковых гусениц, рев надрывающихся моторов, повозочный скрип, топот копыт и сапог. Но тревога и таинственность были: все это скопище людей и техники двигалось на юг, к монголо-маньчжурской границе, за которой залегли японские укрепленные районы, неведомые, загадочные, на господствующих высотах, откуда можно стегануть из орудий и пулеметов — косточек не соберешь. Итак, все же будем воевать с Японией? Он еще спрашивает! Теперь-то как дважды два. Ну я уже привык к этой мысли, привыкли и мои солдаты.
Я вел ротную колонну, старшие сержанты-усачи — свои взводы. Перед маршем наказал им: не теряйте контроля над бойцами, выходите из колонны, идите рядом, сзади, чтобы ни одного отставшего: в ночной степи, при таком скоплении войск можно запросто потеряться. И сам останавливался у обочины, пропуская роту, оглядывал ряды и, убедившись, что пока все в порядке, занимал свое место впереди. Идти было нетяжело — зноя нет, дорога ровная, накатанная, и не собьешься: перед глазами комбат на коне, замполит Трушин на своих двоих. А у тех перед глазами командование полка. Вот ежели полковые собьются, все будем плутать.
И внезапно меня поражает мысль: в общем-то удача, что сюда попал и в дальневосточных операциях буду участвовать, после смогу сказать: и на Западе воевал, и на Востоке. Так что есть свои плюсы в любой ситуации, как любит повторять старшина Колбаковский Кондрат Петрович.
Мы твердо ступали по солончаку, и так же ступали по брусчатке Красной площади участники Парада Победы двадцать четвертого июня. Газеты писали: в этот день сводные полки всех фронтов (и нашего Третьего Белорусского!) прошли перед Мавзолеем Ленина, и вот мне кажется: мы сейчас как бы продолжаем тот Парад, что завершился в Москве, мы победно шагаем дальше. Победно? Это еще надо доказать. И докажем. В боях докажем! На Западе какую войну отгрохали, неужели на Востоке сплохуем?
В нашей армии столько танков, самолетов, пушек — на дворе сорок пятый, не сорок первый, — во в конечном итоге люди решают все. Они и в сорок первом все решали, и нынче. Я уверен в своих людях, хотя это и не былинно-газетные чудо-богатыри, а обыкновенные смертные. Но поправляюсь, себе противореча: необыкновенные и бессмертные! Ибо содеянное ими беспримерно и войдет в историю. А так в обиходе, человеки как человеки. Вот разговоры вяжут. На марше не положено разговаривать, однако я не мешаю говорунам: пока это им помогает идти, устанут — прекратят говорильню. Одни голоса узнаю, другие нет и не пытаюсь узнать. Зачем? Любопытно, ни слова о предстоящей войне, все так или иначе связано с довойной. Тоскуют люди по дому.