Федя Трушин вразумил меня, естественно:
— Это хоть и не укрепрайон, но оборона сильная... А всего в Маньчжурии японцы построили семнадцать укрепрайонов...
(Это я знал.)
— Ни средств, ни времени не жалели. Ни людей...
(Об этом я догадывался.)
— Строили между тем не сами японцы, а китайцы и монголы, которых после завершения строительства японское командование расстреляло. Чтоб сохранить военную тайну...
(Этого я не знал.)
— Проведу беседу в батальоне. Перед наступлением полезно. Пусть личный состав знает страшную правду о японских укрепрайонах. И мстит! Поскольку, если враг не сдается, его уничтожают! Так ведь, ротный?
— Точно так!
— Дополнение, ротный... Японцы, что перед нами, будут, очевидно, драться зло. Почему? Пленные показывают, что гарнизон рассчитывает на подкрепления...
— Реальные?
— Будто бы главнокомандующий Квантунской армией генерал Ямада лично обещал...
— Допускаю.
— А вообще-то, командование Квантунской армии старательно скрывает от солдат и младших офицеров истинное положение на фронтах и в стране, пленные это подтверждают. Квантунская армия активно нам сопротивляется...
— Что ж, и мы будем активны!
— Идейно рассуждаешь, Петро!
(Это выражение — «Идейно рассуждаешь» — в большом ходу у замполита, парторгов, комсоргов да и во всем батальоне.)
Но беседа о японских зверствах при возведении укрепрайонов не состоялась. Потому что началось наступление. Дождь хлещет, как и утром, тепловато-мутный, размывающий очертания предметов. Рябятся лужи. Никнут стебли ковыля. От мокрых шинелей, плащ-палаток и гимнастерок идет пар, разгоряченные лица мокры от дождя и пота. Люди тяжко дышат. Они бегут, подстегнутые криком Трушина: «Коммунисты, комсомольцы, вперед!» Неугомонный замполит, сам поднял в атаку, не утерпела комиссарская душа. Но нашей артподготовкой не были подавлены многие огневые точки противника, и теперь по роте ударило несколько пулеметов. Цепи автоматчиков скатились с вершины к кустарнику, где был я.
— Вперед, по-пластунски! — приказал я, и солдаты кто пополз, а кто и побежал по ковылю, по лужам, по грязи. К дотам. Я было за ними, однако гляжу: ординарец Драчев не встает, лежит в кустиках. Я к нему:
— Ранен?
Мнется, бубнит:
— Никак нет...
— А чего ж разлегся?
— Так ить стреляет-то как? Головы не поднять...
— А другие?
— Неохота помирать под конец войны, — бурчит Драчев, поднимаясь.
— А другим охота?
— Насчет других не ручаюсь, а свою башку обязан поберечь, товарищ лейтенант...
— Трусишь?
— Осторожность проявляю...
Пока я мило беседую с ординарцем, цепь продвигается. И внезапный гнев, как удушье, охватывает меня. Вцепляюсь в ворот драчевской гимнастерки — аж пуговицы сыплются — и ору, выкатывая белки:
— Твою... так... За чужие спины прячешься? Своего командира бросаешь?!
Вид у меня, наверное, выразительный: Драчев, втянув голову, догоняет цепь. Ах ты сукин сын, решил поберечься! Жить ему хочется. Как будто остальным не хочется. Ну, погоди, после боя поговорю с тобой, бывший ординарец Драчев!
Из амбразур вырываются бледные вспышки: стреляют пушки и пулеметы, и среди наступающих вздымаются ярко-огненные разрывы, просвистывают очереди. Люди падают, приникают к земле, настороженно ждут следующего разрыва или очереди. Огонь плотный — попробуй подними голову. Выходит, Драчев прав? Нет и нет! Трусить и осторожничать нельзя, иначе не видать победы. Каким бы ни был огонь, надо продвигаться. И кто-то должен показать пример. Командир должен.
— За мной! — кричу и, обдирая локти и коленки, ползу к вершине. Боковым зрением вижу: рядом ползут парторг Симоненко, сержант Черкасов, Толя Кулагин. Значит, ползут и остальные. Ползет ли Драчев? Если что, отдам под суд военного трибунала.
Осматриваюсь: перед дотами траншеи, противотанковый ров и, видимо, минное поле — вон подозрительные бугорки. Да и сами доты и дзоты не в линию расположены, оборона глубоко эшелонирована. Кричу:
— Рота, слушай мою команду! Броском к тем камням — за мной!
Низко пригибаясь, бежим к ближайшей груде камней и падаем с разбегу, залегаем за ней. Пули цокают о камни, высекают искры, откалывают кусочки, отскакивают рикошетом. Артиллерийские разрывы возле камней — то здесь, то там. Через залегшую роту со свистом пролетают наши снаряды, рвутся на вражеских позициях. Перед моим лицом качается на ветру полевой цветок у камня, обрызганный каплями дождя. Разрыв снаряда. Осколок отсекает головку цветка. Покачивается уже не от ветра, а от удара обезглавленный стебель. Щадить себя в бою не положено, тут уж отдайся на волю случая. Семи смертям не бывать, а одной не миновать? Как бы там ни было, лучше умирать храбрецом, чем трусом. Трус умирает сто раз, а герой — один? Именно так! А еще лучше остаться в живых, но чтобы совесть была чиста...