— Не только по данной причине, — говорит Симоненко. — Сознательность у тебя должна быть: это порочит советского воина...
— Оно, конечно, порочит... С другого боку — без бабы сколько можно?
Не будем ханжами, думаю я, без женской ласки этим молодым, сильным ребятам трудновато. Но ведь вытерпели и не то, надо уж до конца держать марку.
— А еще вот! — с той же задумчивостью произносит Драчев. — Сам подцепишь срамную болезнь, да и кого-никого можешь наградить? Через общий котелок, а? Не-е, это мне не подходит. Чего доброго, ротного заражу...
Спасибо за заботу, Мишка Драчев. С таким ординарцем не пропадешь. И вообще, у меня в роте народ подкованный. В разгар этой идиллии из бардака вывалился наш солдат — не пьяный, но потный и красный. Увидев нас, он хотел было юркнуть назад, потом, передумав, побежал по улице прочь, топоча сапогами.
— Догнать! — приказал я, задохнувшись от возмущения.
Логачеев, Свиридов и Погосян нагнали его, схватили за плечи. Я подошел, скрипнул зубами:
— Ты что тут делал?
Вопрос, вероятно, глупый. Солдат стряхнул со своих плеч чужие руки, смущенно усмехнулся:
— Так ведь... это самое...
— Что — самое? — прошипел я, приблизив свое лицо к лицу солдата.
— Это самое... товарищ лейтенант...
Содержательный разговорчик! Я прошипел:
— Ты позоришь форму! Тебя нужно арестовать, на губу посадить!
— За что, товарищ лейтенант?
— За это самое!
Тьфу, разговорчик! Ясно, его надо бы посадить на гауптвахту либо сдать в комендатуру. Но комендатуры в городе еще нет, гауптвахты тоже.
— Попадешься еще в злачных местах — набьем морду, — говорит Толя Кулагин и сплевывает.
Я беру у солдата красноармейскую книжку, листаю. Да, из нашей третьей роты. Говорю:
— Доложишь своему ротному, что ты был задержан в бардаке. Гляди, я прослежу...
Солдат козыряет и, красный, потный, пристыженный, уходит. Парторг Симоненко бормочет:
— Позорит себя и нас...
Надо возвращаться в часть, подале от городских соблазнов. Топать было порядочно. Ни трамваев, ни автобусов. Одни рикши — человек, как лошадь, в оглоблях, и велорикши — человек крутит педали как на велосипеде, везет на тележке другого, рикши жилистые, тощие, оборванные, седоки тучные, в богатой одежде. Понятно, этот негуманный способ передвижения нам не подходит. Но опять загвоздка: какой-то солдат, сбив на затылок пилотку, развалясь, подкручивая усики, ехал на велорикше. Мы остановили его, выволокли, популярно объяснили: человеку на человеке ездить негоже, тем более советскому воину. Солдат сперва петушился, потом говорил, что понимает, просто решил попробовать.
— Еще попробуешь — накостыляем по шее, — пообещал Толя Кулагин.
— Попадешь на парткомиссию, — пообещал парторг Микола Симоненко, для которого не было ничего страшнее, чем партийная комиссия.
Солдат краснел, бледнел, мялся. Наконец отпустили его с миром. А город шумел, гомонил, китайцы приветственно махали нам руками и шляпами, кричали «Шанго!» и «Вансуй!», на перекрестке мелькнул самодельный портрет Сталина — облик вождя был здорово искажен, и я подумал, что у нас бы за это не погладили по головке. Во всяком случае, Федя Трушин учинил бы разнос. Хотя, скажем, усы очень похожи.
И вдруг я обратил внимание: клены-то в сквере — с темной листвой. Микола Симоненко объяснил мне: черный клен, есть такая порода. Будто закоптило клены дымом, волочившимся над городом от взорванных хранилищ с горючим. Черные свиньи, черные березы, которых я прежде не видал. И теперь вот черные клены, тоже до того незнакомые. И это тревожит неясными и недобрыми предчувствиями. У нас цвет траура — черный, у китайцев — белый. Да при чем тут траур? А черный клен под дуновением жаркого, пыльного ветра шевелил ветвями, загадочно шелестел листьями в набрякших прожилках...
Покинули город и вновь втянулись в каменистые ущелья. Горы были все ниже и ниже. Мы спускались! Вот-вот выйдем на Центральную равнину. Мы шли на острие удара, но кое-где нас опережали подвижные отряды 6-й гвардейской танковой армии: за лавиной этих прославленных тридцатьчетверок было трудно угнаться, и мы, бывало, приходили на место уже после прихода туда танкистов генерал-полковника Кравченко. А ведь думали: будем первыми! Но кое-куда мы действительно приходили первыми.
В эту казачью станицу мы вошли под вечер, на ночлег.
Беленые хаты под камышовыми крышами — чистенькие, уютненькие — утопали в яблоневых, вишневых, сливовых садах. Станицу полукругом охватывала речка, полноводная, видать, рыбная, с заливными лугами по пологим берегам. Взбитая копытами, золотилась в закатных лучах — наконец-то узрели живое солнышко! — пыль, смешивалась с наползавшим от речной поймы надлуговым туманом. Мычали коровы, блеяли овцы, ржали лошади — мирные эти звуки настраивали на благодушие. Но мы вступали в станицу с чувством настороженности. Рассчитывали на враждебность: станица русская — бывшие белогвардейцы, семеновцы, люто боровшиеся против Советской власти, ушедшие за кордон, несмирившиеся.