Между тем Сталин достал из картонной коробки папиросу и сел во главе длинного стола. Это было непривычно: прежде он неизменно курил трубку, иногда ломая паниросы, крошил из них табак, набивал трубку, но чтоб держать между пальцами дымящуюся папироску... И вот он рядом, близкий и — далекий, недоступный, редко кому подающий руку. Лишь раз Малиновский был свидетелем, как целует Сталин: не в губы, не в щеку, а в плечо, на грузинский манер, — это было с видным западным дипломатом, дружественно настроенным к Советскому Союзу...
Неожиданно Верховный Глазвнокомандующий заговорил о том, о чем, видимо, сначала не собирался вести речь, ибо все было недавно обговорено у Василевского. Он уточнял сроки передислокации, состав войск, характер наступления всех трех фронтов, легко оперировал датами, цифрами, фамилиями, географическими названиями, и Родион Яковлевич, не обижавшийся на собственную память, подивился исключительной его памятливости. Во время военной части разговора Сталин был серьезен, строг. На его вопросы коротко, но ясно отвечали и Василевский, и командующие фронтами. Когда очередь доходила до Малиновското, он докладывал четко, свободно, однако ценой колоссального внутреннего напряжения, заставлявшего кровь стучать в висках.
В заключение беседы Верховный опять шевельнул в улыбке усами, сказал шутливо:
— Надеюсь, товарищи маршалы поторопятся с подготовкой операции, дабы мне не ударить лицом в грязь перед Трумэном и Черчиллем... Вы воюйте, а товарищ Сталин займется мирными, трудовыми проблемами страны, он уже наполовину штатский...
«А я навечно останусь военным», — подумал Малиновский, когда все отулыбались, подумал с неугасающей озабоченностью, с жаждой действовать во весь разворот...
И в последующие несколько суток, что отдаляли его от Москвы и близили к Чите, эта озабоченность, эта тревога не проходили. Специальный скорый поезд, обгоняя воинские эшелоны, пассажирские и товарные составы, шел среди полей и лесов, равнин и гор, нырял в тоннели — тогда в салоне зажигались лампочки, освещая Малиновского и его генералов и делая их чуть моложе, чем они были; выныривал из тоннелей на волю, в дневном свете виделись и седины, и морщины — меты войны, как и раны.
Собравшиеся на перроне Читинского вокзала генералы в белых кителях — солнцепек, жара, асфальт плавится — томились неизвестностью. Стоявший в центре группы, широко расставив ноги, коренастый генерал-полковник — черные усы подчеркивали белоснежность кителя — говорил соседу:
— Ума не приложу, что это за генерал-полковник Морозов? Чем знаменит?
— Я тоже такого не знаю.
— Узнаешь! Мне из Москвы по телефону передали приказ: встретить на вокзале. А затем... затем передать ему командование фронтом.
— М-мда...
— И я буду у него, у этого Морозова, заместителем... Сработаемся ли?
— С начальством надлежит срабатываться! Если что, так убирают подчиненного...
— Это ты верно... Ну да ладно, поглядим на генерала Морозова. Спецпоезд вот-вот подойдет.
Подошел спецпоезд. И у генералов в белых кителях глаза округлились от изумления: из вагона выходил в форме генерал-полковника не кто иной, как Маршал Советского Союза Родион Яковлевич Малиновский! Точно, он! А погоны генерал-полковничьи!
Уже перед легковой машиной, обернувшись к сопровождающим, Малиновский сказал:
— Меня не понизили в звании, и я не отрекся от отцовской фамилии... А если по-серьезному: где возможно, там необходимо всячески соблюдать скрытность прибытия на Дальний Восток и войск, и определенных лиц. В этих целях я пока побуду генерал-полковником Морозовым, маршал Мерецков — генерал-полковником Максимовым, а маршал Василевский — генерал-полковником Васильевым. Так и документы будем подписывать...
— Ясно, товарищ маршал... виноват, товарищ генерал-полковник... проще выразиться: ясно, товарищ командующий! — сказал бывший командующий войсками фронта, ныне заместитель, и нашел в себе силы на юмор: — Генерал-полковник тоже неплохое звание.
— Вполне, — сказал Малиновский; адъютант распахнул дверцу, и Родион Яковлевич опустился на сиденье рядом с шофером. — Поехали!