— Найти ворота! Мы ж не воры, чтобы проникать с черного хода.
Нашли ворота, раскрыли, вошли в деревню. Собаки, учуяв нас, залаяли еще остервенелей, но на темной, грязной улочке их не было. И ни единой человеческой души. Во двориках вкусно пахло горелым кизяком и кое-где блеяли овцы. Глинобитные фанзы, очертаниями напоминавшие монгольские или бурятские юрты, выступали неясно из мглы; ни огонька.
— Спят? — озадаченно спросил Трушин. — Что ж, будить?
— Не спят, — сказал я. — Просто не зажигают света.
— Старшина, — сказал Трушин, — ну-ка ткнись в эту фанзу...
Переводчик перешагнул лужицу перед фанзой, сдвинул соломенную циновку, прикрывавшую вход, что-то произнес по-китайски. Из фанзы ответили. Переводчик сказал:
— Зайдем!
Я вошел за Трушиным, за мной автоматчики. В фанзе стало тесно. На полу тлел костерок, в его мигающих отблесках мы увидели семью: хозяина, хозяйку, полдюжины китайчат, забившихся в угол. На взрослых была какая-то рвань, китайчата были голые и тощие-тощие. Тяжело пахло дымом, потом, прелью.
Хозяева низко, раболепно кланялись, китайчата зверьками выглядывали из темноты. Переводчик, долго, старательно подбирая слова, говорил, и пока он говорил, хозяева кланялись все ниже и ниже, доставая пол.
— Это отставить, — сказал Трушин. — Ты им переведи: русские китайцам — друзья, поэтому не надо так кланяться... Пусть сядут! И свет пусть вздуют! Лампу ли, свечку...
— Ни лампы, ни свечки нету, товарищ гвардии старший лейтенант. Пламя костра — вот и все электричество.
— М-да... Ну, пусть сядут.
— Они говорят, что не могут сидеть в присутствии русских начальников. Японцы никогда не позволяли этого...
— Переведи: пусть забудут про японские порядки. Теперь порядки будут другие, японскому игу конец, они свободные люди.
Выслушав старшину, хозяева подошли к земляному кану и присели на краешек. Здесь костерок освещал их лучше. Китаец был изможден, сутул, стрижен наголо, виски седые, на ногах — рваные матерчатые тапочки. Такие же тапочки были и на маленьких, изуродованных, как культи, ножках китаянки, — нам известно было, что маленькая, уродливая ножка здесь признак красоты и девочкам еще в детстве забинтовывают ноги, не дают расти; полуседые волосы китаянки были гладки и редки, просвечивал череп, странно было видеть полулысую женщину. Сколько же ей лет? Ответили: ему сорок, ей тридцать пять. А похожи на стариков.
Глиняный пол, глиняный кан, прикрытый соломенными циновками, никакой утвари, кроме глиняных же кувшинов и мисок, вместо трубы в верху фанзы дыра, окошко заклеено рисовой бумагой.
— Извиняются, что нечем угостить, — сказал переводчик. — Японцы дочиста обобрали.
— Да они без японцев нищие, — сказал парторг Симоненко. — Советская власть им надобна! Тогда заживут как люди!
— Слушай, Микола, — строго сказал Трушин. — В беседах с местным населением не вздумай устанавливать здесь Советскую власть. Наш принцип — невмешательство во внутренние дела. Сами разберутся, какую власть выбрать.
— Советскую выберут!
— Надеюсь... Но в беседах надо делать упор на освободительную миссию Красной Армии.
Я увидел, как солдаты потрошат свои вещмешки: достают хлеб, сахар, вручают хозяевам. Те — ладонь к ладони, руки к груди — кланяются, как заведенные. Сержант Симоненко:
— Нехай пацаны сахар спробуют, небось за всю жизню не спробовали...
— Вот что, — сказал Трушин. — Деревню не соберем, а соседей можно. Переведи, старшина: пускай кликнет соседей сюда...
— Слушаюсь, товарищ гвардии старший лейтенант! — И зевок во всю пасть.
Китайцы — одни мужчины — явились тут же, будто стояли за стенкой. Трушин рассадил их на пол, на кан, откашлялся:
— Переводи. Однако не части...
А я с автоматчиками выбрался на волю, посмотреть, что и как. Японцев в деревне нет, да мало ли что? А если нагрянут с гор? В темноте шумела чумиза, горбатился вал, окружавший деревню, как тюрьму, по-прежнему брехали собаки. Под сапогами чмокала грязь.
Минут сорок спустя из фанзы вышли Трушин и Симоненко, сопровождаемые галдящими китайцами. Трушин, довольный, сказал:
— Разбудил в них общественный темперамент, вопросами засыпали... Но главное — рады, что японское рабство сброшено...