— Надеюсь, — сказал я. — Счастливого пути, Витя!
В «студебеккере» даже клевать носом можно. Что клевать — дрыхнуть натуральнейшим образом. Спиной упрись в борт, плечами — в соседей, ногами — в пол и свисти в обе ноздри, если у тебя нервы крепкие. Автомат только не урони, он на коленях, обмотай руку ремнем — не уронишь. Подбросить во сне на доброй яме либо камне, конечно, может, без маленьких неудобств не бывает. И солдаты спят-дремлют, отдавши свои судьбы в мозолистые, провонявшие бензином руки водителей.
То крутизна, то резкий спуск. Головоломно! Не в редкость: гусеница или колесо зависают над краем пропасти, и кажется, что танк или автомобиль сорвется. Сердце замирает, когда видишь это. Но вот он уходит из опасной зоны, жмется к скальной стене — и облегченно вздохнешь. Пронесло! Пронеси, господи, и впредь! Не в редкость и остановки. Тогда я приоткрываю дверцу, заглядываю в кузов: как там мои орлы? С орлами порядок: сидят, не скучают, кой-кто благополучно дрыхнет, невзирая ни на что. Ничего удивительного: солдатики умудрялись спать и на ходу, во время ночного марша. И вообще сон для солдата — великая штука: силенки сохраняет.
Технике форсировать горный хребет труднее, чем пехоте. Сам до корней волос пехота, утверждаю: ножками по любой дороге пройдешь, по самой крутой и узкой. А машина? Тут и лошадиные силы бесполезны. Пробуксовка! А солдат знай себе топает. Получается, он сильнее техники? Конечно, пешедралом тяжело, конечно, в машине уютственней. Вот только бы пути-дорожки были получше. Куда там получше! На моих глазах в пропасть свалилась полуторка — по счастью, в кузове были не люди, а какие-то ящики, водитель сумел открыть дверцу кабины и в последний момент выскочил. Полуторка полетела вниз на каменные клыки, ломаясь, как спичечный коробок. Непередаваемо: секунду назад на этом месте, подвывая мотором, ползла машина, а глядь — ее уже нет, лишь пыль стелется там, где она падала в пропасть; бледный, трясущийся шофер заглядывает вниз, будто пытаясь взглядом задержать машину.
На особенно крутых подъемах мы соскакиваем на землю, толкаем «студебеккер», на резких спусках, ухвативитись за концы веревок, привязанных к машине, удерживаем ее от слишком быстрого сползания. Водителям достается! Зубы стиснуты, желваки вспухли, руки намертво обжимают баранку, лицо залито потом — не от жары, от напряжения. Мой водитель, дядька лет сорока, рябоватый, с большой родинкой на переносье, буркнул:
— Лейтенант! Сунь мне в рот папироску!
Я сунул ему в ощеренный рот папиросу, поднес зажигалку, он пыхнул.
— Вдохнешь табачного яду — жить слаще, лейтенант!
Докурив, он плевком выбросил окурок поверх опущенного бокового стекла.
Мы незаметно, но неуклонно поднимались на хребет. Над ним в поднебесье парили орлы, на ближних черных, обугленных пнях сидели черные, словно обугленные, птицы. Даурские галки, что ли? При нашем появлении они нехотя взлетали. Гряда, за ней еще гряда, а за той — новая. У подножия — ели и лиственницы, повыше — багульник, голые камни.
Мой водитель рассказывал:
— Из Нерчинска я, лейтенант. Кондовый забайкалец. Перед мобилизацией женка померла, а сына призвали еще ране. Остался я один, поругаться и то не с кем. Спасибо, мобилизовали, посередь людей теперь...
Я не нашелся что ответить, раскрыл пачку «Беломора», угостил и сам угостился.
Перекурив, шофер сказал:
— С женкой жили немирно, в который раз поссорились — и вдруг понял: разлюбил ее. Ну, а после она померла... Так-то вот, лейтенант...
И опять я не нашел что ответить.
В дымке млели горы. В теснинах сыро пластался туман. На голых пятачках, казалось, вовсе без земли, ютился орешник, — сломанная увядшая ветка висела на зеленом кусте, как черная тряпка; береза завалилась, но не упала, корень вывернут не до конца: растет лежа, опираясь на две большие ветки, как на костыли; у другой березы корень вылез, а затем снова врос в скальную трещину, образовав полукольцо. Причуды хинганской природы...
Мы тряслись в кабине, вершины поворачивались то одним боком, то другим. Водитель, напрягшись, крутил баранку, не спускал глаз с дороги, на меня ноль внимания. А у меня возникло ощущение, будто умерла моя жена и я один на белом свете. Нет, не один! Есть на свете Эрна, которая любила и, возможно, любит меня. Дорогая мне женщина, не забудь слишком уж быстро, что у нас было. Эрна — немка и не станет моей женой никогда. Но разве это ее вина, что немка? Вспомнилось вдруг, как не спеша, с достоинством, маленькими кусочками ела голодная Эрна мою снедь. Пройдет много лет, а мы с тобой так и не увидимся, Эрна! И я представил себя семидесятилетним, шестидесятилетним, на худой конец пятидесятилетним. Мало радости у стариков. Спасибо, если не выживу из ума, в старости это случается. Смогу в старости думать — уже счастье.