Впрочем, вру: такой прекрасный ответ я придумал потом, запоздало, как всегда в таких случаях, на длинной лестнице, а в тот момент… А в тот момент погасла лампа фотографа, в тинистом полусвете потонула исчерченная мною доска, и точно корабль, швартующийся кормой, вдруг надвинулась на кафедру давно томящаяся скукой и непониманием глыба амфитеатра. В этой тусклой обыденности зимнего освещения я еще долго барахтался, вышвырнутый из спасительного круга красивых формул короткой, но неотразимой волной простых физических вопросов. Не было у меня в запасе ясных ответов. Туман приблизительности стоял в голове, и, кроме заученных, но не освоенных сознанием слов об «ограниченности классических понятий» и «принципиальной ненаглядности» квантовых представлений, мне нечего было сказать. А как признаться в своей беспомощности самонадеянному студенту? Наверное, все мое красноречие имело один сомнительный смысл: если тут что-то непонятно, так это оттого, что и должно быть непонятно.
Кончилось все довольно унизительно. Вышел к доске Раковский, Иронически блеснул очками. И заговорил фразами отточенно-острыми, как его безукоризненная мушкетерская бородка.
— Есть лекторы двух типов, — примерно так сказал он. — Когда лектор первого типа заканчивает лекцию, слушатели думают: «Какой он умный и какие мы дураки — мы ничего не поняли!» Когда замолкает лектор второго типа, слушатели с удивлением переглядываются: «Какой он глупый и какие мы умные — мы поняли все!» Я предпочитаю принадлежать ко второму типу. Наш молодой докладчик, по-видимому, отдает предпочтение первому.
Помню смех аудитории, наконец-то повеселевшей после двухчасового уныния, — смех, к которому я не имел права присоединиться.
…Может быть, оттого так пространен на этих страницах рассказ о рождении самых общих физических идей микромеханики, что рассказывающий не забыл, как трудно, но славно прослыть дураком (или, мягче, — простаком) и как легко, но скверно прослыть умником (или, крепче, — шаманом), повествуя об умных вещах, не тобою придуманных.
Туман приблизительности не рассеивается от заклинаний. А слова об ограниченности классических представлений часто звучат именно как заклинание: «Не суйся с ними в микромир — они там не годятся!» Но физика не вероучение: ей с заклинаниями нечего делать. И квантовой механики не существовало бы, если б за признанием ограниченности классических понятий и образов не последовало выяснения границ этой ограниченности.
Внутриатомный мир изучается человеком в лабораториях большого мира, и другого пути нет. Движутся стрелки приборов, сигналят счетчики, вздрагивают перья самописцев, кинопленка запечатлевает туманные треки, выстраиваются частоколы спектральных линий… Все незримое, что совершается на микроуровне бытия материи, становится доступным наблюдению не раньше, чем оно сумело проявиться в событиях большого масштаба. Неслышный атомный лепет делается явственным, лишь усиленный до громогласной речи больших явлений. А ведь классические понятия возникли при изучении как раз такой крупномасштабной действительности природы.
Так вообразите на минуту, что все физические представления, извлеченные из вековечного земного опыта, оказались бы начисто лишенными смысла при распознании закономерностей микродействительности. Вообразите, что представления о прерывности и непрерывности, о частицах и волнах, о заряде и массе, об импульсе и энергии, наконец, о времени и пространстве, вообразите, что все это стало совершенно бесполезным для научного рассказа о поведении и свойствах материи в ее глубинах. Разве это не значило бы, что между микро- и макромирами нет никакой преемственности — никакой реальной связи? Между ними выросла бы непроницаемая стена без единой щелочки, сквозь которую макросущества в своих макролабораториях могли бы заглянуть в недра атома. Все старания экспериментаторов и теоретиков превратились бы в бессмысленные мытарства. Они не сумели бы даже узнать, что микромира странен, потому что не знали бы о нем ничего.