Выбрать главу

И хотя разговор, повторяя чудовищный рельеф дороги, был весь в горбах и провалах, я услышал немало интересного. Скоро писателей надолго оставили в покое — заговорили только о своем. Нет, конечно, они не жаловались на трудности своей работы. Когда альпинист рассказывает, как тяжело достаются ему восхождения, не попадайтесь на удочку — не выражайте сочувствия, вы окажетесь в глупом положении. Вообще не выражайте сочувствия добровольцам творчества. А так как у творчества есть только добровольцы, не верьте их слезам: раньше или позже вы очутитесь в дураках.

И, слушая теоретиков, я испытывал чувство, что трясусь под дождем и ветром в обществе глубоко счастливых людей.

(Однако поймите, пожалуйста, правильно: ощущалась не та их счастливость, какая измеряется степенью житейского благоустройства, а другая, труднее определимая.

С житейским благоустройством, может быть, и не у каждого все было в порядке. Так, я знал, что у одного из них, человека на редкость привлекательного и достойного всяческой счастливости, неудачно сложилась жизнь в семье и ему надо было решаться на серьезные вещи. Наверное, поэтому он был тих и молчалив вдвойне против обычного. Но по «гамбургскому счету» всей жизни — по счету не быта, а бытия — и он был счастливцем.)

Понимаете, кроме всего прочего, что уравнивало их с любыми добровольцами творчества, они ощущали себя самыми передовыми альпинистами века. Они разговаривали с сознанием, что их лагерь раскинут на мировом перевале современной науки и что лучшие часы их работы — это вылазки к высотам еще не знаемого без всяких проводников! Они прямо говорили об этом, без пафоса и без самодовольства, но видно было, что неоспоримость такого положения вещей доставляла им глубокое, очевидно самое глубокое из возможных, счастливое самоудовлетворение.

А с другой стороны:

— Скверно, когда целый день надо только считать. Нового ничего нет, и только считаешь, считаешь… Вот это писателям незнакомо. Все на свете проклянешь!

Не помню точно, кто это сказал — Грибов или Окунь, но все понимающе заулыбались. Я тоже улыбнулся, как единственный представитель племени литераторов («это писателям незнакомо!»). А затем мне пришлось еще раз улыбнуться от имени всех пишущих, но уже не иронически, а только понимающе, когда Владимир Грибов с милой своей, немножко грустной усмешкой сказал примерно так:

— А бывают хорошие дни, когда в голове что-то есть, и здорово работаешь, и радуешься результатам. И тогда идешь куда-нибудь вечером — прекрасное самочувствие, отличное настроение. Втайне, может быть, и не очень уверен в сделанном, но сомнения откидываешь. А утром… Посмотришь, проверишь, — он махнул рукой, — оказывается не то, вздор! И тогда…

Его перебили. Снова все заулыбались. Игорь Дятлов — застенчиво, Иосиф Гольдман — тишайше, Лев Окунь — внимательно и чуть напряженно. Каждый — по характеру. Но все узнали свое, хорошо знакомое. И тут разговор, скачущий, как прицеп, стал на минуту совершенно писательским. Точно вели его не ученые — «мастера логического производства», а обыкновенные художники, актеры, поэты. — И вполне в духе этой нечаянной дискуссии Аркадий Бенедиктович Мигдал подвел ее итог ссылкой вовсе не на ученые авторитеты. Он сказал:

— В общем у теоретиков тоже так не бывает: «Пришел поэт, легко разжал уста, и сразу запел вдохновенный простак — пожалуйста!» У нас тоже — как это дальше у Маяковского? — щелкнул он пальцами. — Ах, вот:

…оказывается — прежде чем начнет петься, долго ходят размозолев от брожения, и тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения.

Наверное, впервые прозвучали эти точные строки на высоте 3 тысяч метров, да еще в обстановке, совсем не располагавшей к поэзии, да еще ПО такому поводу, какой вряд ли мог пригрезиться молодому Маяковскому, когда писал он «Облако в штанах».

…Будем считать эти несколько страниц необязательного отступления площадкой роздыха на нашем пути. Во всяком случае, как видите, нет причин удивляться тому, что Макс Борн сперва именно почувствовал, какая правда природы прячется за пси-волнами Шредингера. Дело это обыкновенное.

Зато есть очень веские причины удивляться самой этой правде — так она неправдоподобна!

Борн рассказывает, что должно было пройти некоторое время, пока ему «удалось найти физические аргументы» в пользу осенившей его догадки. Для нас эти аргументы слишком громоздки. Снова надо плыть и барахтаться «глупой вобле» нашего воображения.