О, чего-то именно такого она от этого гостя и ожидала! Его мысли и вопросы стали постепенно и её вопросами.
Гость собирался в ближайшее время в Болонью. Встреча с профессором медицины была неотложной: он должен был ехать срочно и — один — чтобы поучаствовать в некоторых, вероятно рискованных, опытах. Путь в Болонью лежал через столицу папских владений — Рим.
Какой путешественник, приехав в Италию, откажется от Рима!
Перед отъездом в Болонью гость предложил подруге моей съездить вместе на помпеянские раскопки. И хотя она там бывала до того не раз, желание провести целый день в компании столь удивительного человека, давно владевшего не только всеми её думами, но и уже — в чём она не решалась признаться себе, ибо признаться в таком всё-таки было страшно — сердцем, была столь неодолимой, что подруга моя, особо не думая, ответила согласием.
Поехали верхом ранним утром. По дороге посетили Королевский музей во дворце Портичи, где хранилось многое, что нашли в Геркулануме и Помпее, а потом уже отправились, в объезд Неаполя, к оставленному на самих руинах — смотреть мозаики и фрески, действие на которые свежего воздуха было сочтено безопасным. Ближе к руинам ехали вдоль моря. Самое сильное впечатление на подругу мою произвели тогда не предметы искусства, давно ей знакомые, а цвета и формы окружающего, словно преломлённые в искусстве: и то и другое она видела новыми глазами. Чистое синее небо, светло-коричневый дворец Портичи, золотое нежаркое солнце, а за Неаполем и зеленоватое море, с которого дул приятный ветер, тёмная зелень как на склонах гор, так и между горами и морем — там, где растут пинии или лиственные деревья, коричневая земля, сизый Везувий, над которым вился дым, — ни один из цветов не слепящий, все формы мягкие, а там, где, как в созданной человеком архитектуре, есть прямые углы, даже они не казались резкими, выбивающимися из общего ритма. И те же цвета, те же формы проступали на извлечённых из-под пепла мозаиках и фресках.
Казалось, видимое отражает то, что лежало в земле, а искусство, разбуженное ото сна, влияет на цвета и формы, которые они сейчас наблюдали. Но как это могло случиться? Неужели жизнь вокруг Везувия и вправду не переменилась за шестнадцать или семнадцать веков? А переменилась ли смерть? И какая сила смогла вернуть почти мёртвое к жизни — да так, что возвращённое по форме и цвету неотличимо от того, что вокруг?
Спутник её хотел осмотреть всё, что было найдено в Доме Фавна; в нём недавно откопали мозаику битвы Великого Александра с Дарием, и её, господа, если вы не слышали, вся Европа обсуждала. Говорят, мозаика — копия более древней картины, чуть не времён самого Александра Великого. Цвета той мозаики кажутся произошедшими от трёх очень близких цветов: это всё оттенки светло-коричневого, жёлто-коричневого и коричнево-красного, словно картину ту залило — из-за спины Александра — светом заходящего солнца. Была в Доме Фавна и другая мозаика: обнажённая белокожая женщина склонилась на грудь загорелому Фавну, и, всё что их разделяет, — кусок зелёной материи; веки женщины сомкнуты. И так они и сидят, господа, в истоме, в близости без близости, и тоже весь облик картины какой-то вечерний. Наконец, если не знаете, найдена была в том доме мозаика с Дионисом — крылатым младенцем, едущим с металлической чашей в руках на полосатом тигре; вокруг шеи тигра сплетено ожерелье из виноградной лозы; а едут они в сумерки, притом по обрыву; фон той картины чёрен. Словно нас предупреждают о тёмном, погибельном в страсти. Вообще этот дом, дом образов страсти — военной, любовной, — дом экстатического опьянения, был одновременно домом вечера, сумерек и даже, наверное, ночи. В которой плясала найденная под пеплом медная статуя Фавна, стоявшая в самом центре дома. Они осматривали этот дом, пробывший шестнадцать или семнадцать веков под остывшим пеплом, как оживший.
— «Пробудить от глубокого оцепенения может сильное чувство, влечение к совершенно на тебя непохожему, — говорил ей спутник, — сродни любви, — говорил ей спутник её на руинах. — Мы ведь по-настоящему любим эти извлечённые из-под земли остатки, и потому в наших руках они пробудились. Надгробие сломано; то, что казалось мёртвым, цветёт. Любовь движет не одним солнцем и другими светилами. Да-да, та самая „l’amor che move il sole e l’altre stelle“[7], как сказал о ней Дант, но и всякой победой над смертью, всяким началом цветения. Вот оно — дивное дело любви!»
7
«Любовь, что движет солнце и прочие звёзды» (