Ей казалось, что он говорит о самом главном, и она понимала, что испытывает всё более сильное, странное с ним сродство, которое одновременно её и пугало. Это сродство и близость были не с внешним, физическим, хотя внешность его впечатляла, а с силой его сознания, с ясностью мысли. Зачем же он взял её с собой в эту поездку? Подруга моя потом долго искала ответа на этот вопрос. Конечно, он оценил свойственную ей остроту восприятия вещей, свежесть взгляда. Ему такая спутница была очень важна в подтвержденье того, что главные решения его и дальнейшие действия правильны. А кроме того, долгое их общение уже подразумевало, что он мог быть с ней откровенен, не опасаясь недоумения и непонимания. Он действительно делился сейчас самым важным и внимательно выслушивал её ответы. Но испытывал ли он что-нибудь к ней помимо доверия? Вероятно, испытывал. Что именно? Сказать точно она не смогла бы. Но то, что должно было стать началом необычайного, возможно, главного в жизни, стало его концом.
Больше она его не видела, и гость, уехав, ей не написал. Наконец, обстоятельства привели её на родину, где она через служившего в Главном штабе и пребывавшего уже в достаточных чинах кузена получила выписку из архивного дела. И представьте себе, что тот, к кому были обращены её чувства и мысли, числился давно выбывшим с военной службы — но не в отставку, а по смерти. Она решила, что это ошибка; нет, никакой ошибки тут не было. Имя, подробности службы, о которых она слыхала от самого этого человека, совпадали. Что же, она была увлечена всё это время тем, кого на самом деле не было? Призраком? Нет, возлюбленный её был вполне материален. Это вместе с ним она музицировала, его рассказы о прошлом слушала в саду на вилле отца-дипломата, с ним ездила на раскопки Помпеи. Но, как я уже говорила, помысленное бывает не менее материально, чем данное нам в физическом опыте. Какова мораль в истории моей подруги? У неё нет морали.
— Тогда зачем вы нам эту историю рассказали, Александра Дмитриевна? — изумился Корсаков, при этом сильно смущённый.
— Мы ещё не доплыли до Травемюнде, и у всех есть время подумать, почему такие истории всё-таки случаются, — ответила рассказчица.
Утром следующего дня 28 мая море стало как гладкое зеркало, тревожимое лишь механически черпающими воду колёсами «Николая». Безветренность даже пугала. Словно пароход плыл не по подверженному любым влияниям и веяниям морю, а внутри неподвижной декорации. Но нет, море было настоящим, как и воздух, как и изредка пролетавшие мимо птицы. Все всматривались вперёд в ожидании немецкого берега, а те, кто познакомился или встретил друг друга на корабле после долгих лет, делились обещаниями и планами непременно свидеться ещё на континенте, только бы ступить поскорее на твёрдую землю.
Человек ко всему привыкает: то, что казалось невообразимым удобством — скорость путешествия и разнообразная компания в пути, — стало на четвёртый день утомлять.
Наконец в сумерках заблестел впереди старинный, трёхсотлетней давности маяк Травемюнде. Пора было готовиться к прибытию. Пассажиры стали обсуждать дальнейшие планы друг с другом.
Князь Эспер и Вакаринчук решили ехать до Рима попутчиками, Корсаков обещал разыскать их после Мюнхена, где он надеялся застать одного штатного члена Баварской академии, чьи идеи о тождестве через самопознание и об отпадении чувственного мира конечных вещей — через свободу — от абсолютного, которое одновременно есть высшая, лишённая зла свобода, были ему не до конца ясны. Продолжавшая хранить некоторую таинственность вчерашняя рассказчица обратилась к Корсакову:
— Вы ведь едете к Шеллингу?
Тот молчаливо кивнул.
— Вот когда доберётесь до Рима, помните, что мы с сестрой будем очень рады вам. Вы тоже, князь, непременно должны навестить нас: а вам, Филипп Адрианыч, просто хочу напомнить, что все наши коллекции, как и прежде, к вашим услугам. — Оказывается, она и Вакаринчука знала.
— Но как же мне вас разыскать в этом городе? — с обезоруживающей наивностью взволновался Эспер; о коллекциях он тоже хотел спросить, но отчего-то смутился.