Рембрандт мягок сердцем и правдолюбив. Людские несчастья не дают ему покоя. Как все реалисты, он смотрит на человека в упор. При такой позиции человек кажется маленьким, беспомощным и эфемерным, над ним хочется плакать.
Куда важнее взглянуть на человека издалека. Тогда становится очевидным, что он не слишком мал.
Так глядели древние эллины, делла Франческа, Леонардо и современник Рембрандта – Жорж де Латур. Даже Караваджо, при всей его пристрастии к грубой телесности, видел в человеке величие.
Любовь к ближнему, столь нужная в человеческом общежитии, в искусстве скорее вредна. Она закрывает перспективу.
Идет снег. Прижимаясь лицом к стопам своей музы, я стараюсь не думать о будущем. Его контуры скрыты за пеленой снега. Муза стоит неподвижно. О чем она думает?
18.2
Перечитываю свою «классику» – стихи 1965–1970 годов. Как сладко, как хорошо мне тогда писалось!
Мир и человек таинственны. В этом их очарование. И не надо бороться с тайной, надо полюбить ее.
Жизнь – это Голгофа. И следует верить в свое воскресение. Иного выхода нет.
Беседа с одной из поклонниц.
Наивное, чистое душой, большеглазое существо. Искренне удивляется, что я совсем неизвестен, что меня так мало печатают. «Но почему? Неужели они не понимают? Как можно это не понимать? Как можно это не печатать? Эти стихи должны читать все!»
Поэт обязан быть культурным. Но культура – это лишь почва, на которой произрастает вечно юное и вечно дикое древо поэзии. Поэтическая форма, быстро становящаяся культурной, традиционной, то и дело взламывается, разрушается, преодолевается и творится заново. Этим и жива поэзия. Без этого она превращается в унылое ремесло.
19.2
У Жюля Ренара наткнулся на фразу: «Робеспьер ел одни только апельсины».
Робеспьер сказал:
– Неплохо бы подкрепиться!
Ему принесли ростбиф с кровью, а он заявил:
– Это я не ем!
Ему предложили паштет из гусиной печенки, а он крикнул:
– Это я тоже не ем!
Ему притащили молодого фазана по-авиньонски, а он прошептал:
– И это я тоже никогда не ем!
Тогда ему сунули вазу с апельсинами, и он не произнес ни слова, он стал поедать апельсины один за другим.
– Ай да Робеспьер! – сказали все. – Ну и умница! Тащите сюда ящик апельсинов!
А Робеспьер молчал и только чавкал. Робеспьер пожирал апельсины. Еле оттащили его от ящика – побоялись, что объестся.
Вот какой был Робеспьер странный!
Есть только две достойные философии – эпикурейство и стоицизм. Существует множество их вариаций.
Христианство – одна из разновидностей стоицизма.
Моя заброшенность и моя неуместность безысходны. Они всегда будут порождать во мне отчаянье. Поэтому стоицизм – единственно возможная для меня философская опора.
Конкретизируясь, мой стоицизм становится экзистенциализмом. Хочется верить, что в муках и таится мое истинное счастье.
20.2
Поклонник из Вологды. Работает в театре, пишет стихи под Вознесенского. Два часа говорил без умолку. Время от времени извинялся: «Вы простите, мне надо выговориться. В Вологде, знаете ли, некому».
Искусство – это метод плюс мастерство. Возможны три варианта: 1) банальный метод и высокое мастерство – искусство ущербно-традиционное, 2) своеобразный метод, но недостаток мастерства – искусство поверхностно-новаторское, 3) и метод и мастерство безукоризненны – искусство высочайшее. Метод порождает мироощущение и чувство времени. Мастерство может быть следствием природной талантливости или усердия. Большинство творений профессиональных литераторов – плоды бесталанного усердия.
21.2
Май 1942 года. Краснодар.
Я сплю. Мне снится довоенное лето. В чистых новеньких штанишках и в красивой, только что купленной курточке я стою на берегу пруда и сачком ловлю тритонов. Поскользнувшись, я падаю в жидкую грязь, барахтаюсь в ней и не могу подняться. Подбегает мама.
– Вставай, вставай скорее.
Я просыпаюсь и вижу над собой мамино лицо.
– Вставай! – повторяет мама. – Тревога!
Быстро надеваю ботинки (спал я одетым) и хватаю «бомбежный» чемоданчик – в нем шерстяные носки, полотенце, кулек с сухарями и довоенная плитка шоколада.
Торопясь, спускаемся с мамой по лестнице. Уже бьют зенитки, и стекла звенят от их выстрелов. Когда мы добираемся до подъезда, начинают падать бомбы – ясно, что до бомбоубежища нам не добежать.
Садимся на ступеньку. Мама прижимает к себе меня, а я прижимаю к груди бесценный чемоданчик. Бомбы падают все ближе. Сначала где-то высоко возникает тонкий пронзительный свист, который становится все толще и громче, превращаясь в оглушительный вой. Потом – грохот взрыва. От взрывной волны дверь парадного распахивается настежь. Становится виден ярко освещенный двор – вместе с бомбами немцы бросают осветительные ракеты. Посреди двора, эффектно фонтанируя, горят зажигалки.