— А где же я-то сама, маменька?
Маменька, покойница, наклоняется:
— Вот же ты, Настенька! Вот и коса твоя, вот и глазки. Гляди!
Глядит изо всех сил. Нету косы, одни облака.
— Маменька, что вы говорите! Где же я?
Проснулась — вcя подушка от слез мокрая.
Утро, кажется, голоса где-то. Дуняшу скорей позвать, не так страшно будет.
— Дуняша, для чего зеркало снится?
— Не знаю, барыня.
Выскочила из постели, села перед туалетом. Жутко глянуть. Подождала-подождала, наконец глянула. Пустое! Зеркало пустое! Одно в нем пятнышко. Маленькое, черное, будто муха.
— Дуняша-а! Где же я?
Дуняша смеется:
— Как где? Вот же вы, барыня! Вот воротничок ваш, вот, глядите, щечки…
Так, смеясь, и растаяла. Голоса стихли.
Вторую ночь это наваждение. Хоть спать не ложись. Сама перестала разбирать, где сон, где явь. Как в тумане.
— Платье приготовь, Дуняша.
— Записка вам, барыня. От Парфена Семеныча.
Просит сообщить, когда можно зайти. Последние распоряжения перед венчанием делает.
Вот оно! Неужто я и впрямь с Рогожиным под венец пойду? А он-то где? Опять, поди, с Аглаей Ивановной сошелся, опять ей на лавочке слова на ушко шепчет! Да какие слова! Все там поломано, никто его после такого позора и на порог к ним не пустит. Он, говорят, сам чуть живой. А я ведь тебя, князь, не люблю. И Рогожина не люблю. Никого не люблю. Прочь уходите. Ха-ха-ха! Всех провела, а пуще всех — самое себя! Что ж ты, Афанасий Иваныч, неужто по сей день не догадался? Да никого я и не люблю, кроме обидчика моего драгоценного! Никогда тебе не признаюсь — клещами не вырвешь! Да и то сказать: какая это любовь? Не любовь, а охота ненасытная, привычка проклятая! Развратил ты меня, Афанасий Иваныч, подлой ты меня женщиной сделал! Я вот им кричу всем: я бесстыжая! По мне кнут плачет! А они не верят. Думают, с ума сбросилась Настасья Филипповна, все на себя наговаривает. Заглянули бы ко мне в душу-то, небось бы и попримолкли. Картинок наших они не видели, ночей несказанных, Афанасий Иваныч, не подсматривали! То-то и оно, что я всех провела. Так ведь и ты меня растерзал! Ты-то уж мной всласть потешился!
Привязал к себе, как болонку комнатную! Всем французским фокусам обучил! А потом взял да бросил. Я бы разве над тобой надсмеялась так?
А коли ты разлюбил, так ведь и я не спущу, Афанасий Иваныч. Пусть тебе теперь хуже моего будет.
Всех обморочила Настасья Филипповна. Думала, князь вызволит. А мне и с князем тоска. Вот начну рыдать, начну его мучить, бывало, князя-то, — ох, он шарахался! Слезы мои ему невмоготу были. Руки дрожат, в глазах ужас, как у дитяти. Будто его сейчас пороть примутся. Кинусь ему на грудь, криком кричу, всю себя наружу выворачиваю! А он не понимает ничего. Пальцы целует, по головке гладит. А ведь ты, Афанасий Иваныч, не так себя вел. Ты, Афанасий Иваныч, на меня ведь как лев рычал, али не помнишь? Слезы-то сами и высыхали. А зато смеялись мы после этого, помнишь? Помнишь, как зимой тогда, после Святок дело, я уж плакала-плакала, а ты меня, чтобы в чувство привесть, по щеке хлестнул, да не рассчитал — перстнем до крови лицо ободрал, а потом на руки подхватил да по лесенке бегом! Али и этого не помнишь?
Князя я — слава, Господи! — от себя сберегла. А Рогожин — пусть. Я ему по сей день говорю: отойди, Рогожин, я подлая. А он, как пес, у ног: ты его пинаешь, он обратно ползет. Ну ползи, ползи, все одно мука.
— Ты что, Дуняша? Я тебя не звала.
— Барыня! Вы ведь опять всю ночь проплакали. Мы с кухаркой не спали. Чуть задремлем, слышим, вы стонете. Сердце разрывалось, барыня!
— Как думаешь, Дуняша, хорошо мне за Парфеном Семенычем замужем быть?
— Плохо, барыня.
— Что так? Человек он незлой.
— Да ведь незлой-то незлой, а только он вас, Настасья Филипповна, до смерти замучает!
— Да чего ему меня мучить, Дуняша?
— Вы меня лучше, барыня, не пытайте, я вот как чувствую, так и говорю…
— Ну, иди…
— Вы бы, Настасья Филипповна, лучше бы за князя уж…
— Иди, иди, Дуняша, прощай!
Глянула все-таки в зеркало. Вот ведь: целую ночь проплакала, а по лицу и не видно. Не взыщите уж, Аглая Ивановна! Завтра с утра в тысячный туалет наряжусь, бриллиантами обсыплюсь и — под венец! Честной женой стану! Встретимся с тобой, Афанасий Иваныч, в креслах где-нибудь, в итальянской опере, бровью не двину! Даром ты меня по щекам хлестал, играми своими в ночах распалял, несмышленую! Вот она, какова я теперь, сама себе барыня.
Как показывал впоследствии дворник, к одиннадцати часам Настасья Филипповна из гостей воротилась. Рогожин все это время с лавочки не вставал, сидел, обхвативши руками голову.
Изволила наконец припожаловать.
— Ты никак меня сторожишь, Парфен Семеныч?
— Тебя, больше некого.
— Ну, сторожи, коли тебе делать нечего, а я спать пойду. У меня завтра свадьба.
Рогожина так всего и передернуло. Схватил было ее за руки, притянул к себе. Ох, хороша! Глаза-то! Глянешь в омут, обратно не вынырнешь!
(Дальше зачеркнуты две строчки.)
…Завтра на богомолье. С самого утра. Пришли. (Дальше зачеркнуто.) Письмо от князя. Желает благополучия духовного. Слезы Н. Ф.
Что, Рогожин, видал, какие благородные-то люди бывают? А ведь ты (зачеркнуто) .
А ведь это он тебя (нрзб). Все никак не (нрзб ). Вот уж (нрзб). Не любовь это!
Я тебе, Парфен (Дальше зачеркнуто.)
— Ты, Парфен Семенович, никак со мной в одну кровать улечься задумал?
(Дальше зачеркнута почти половина страницы.)
…И только когда нож упал на пол, Рогожин отшатнулся. Лицо ее быстро менялось. Красок в нем уже не осталось никаких, и резкая, как снег, белизна поползла от переносицы к губам и вискам. Потом обострился подбородок, а в приоткрытых глазах появилось насмешливое и даже веселое выражение, которое Рогожин иногда ловил у Настасьи Филипповны, когда они, бывало, на даче в Павловске играли в прошлом году в карты. Он всмотрелся: сейчас усмехнется. Судорога прошла по нему. Нет, губы-то скорбные.
Обеими руками он взял ее за голову, приподнял. Теплая еще вся. Долго, поди, так останется, теплой-то. Он вдруг поцеловал ее в рот. Рот, правда, был куда холоднее шеи и рук. Тихонько он пристроил мертвую обратно на подушках, будто боясь неловким движением причинить ей боль. Смутное беспокойство, что он не сделал чего-то самого главного, овладело им. Как будто он должен был немедленно пойти к кому-то, позвать кого-то. Как будто это она и просила его о чем-то. Рогожин облокотился на локоть, исступленно всматриваясь в ее приоткрытые остановившиеся глаза. Постепенно чувства его притупились, и он даже задремал, но не прошло и десяти минут — проснулся. В комнате было почти светло, как это бывает только белой ночью. В мертвом и таинственном свете запрокинутое лицо Настасьи Филипповны показалось ему (дальше зачеркнуто).
На этой строчке рукопись Достоевского обрывается.