— Папа, — Андре потянулся к нему, рука Владислава соскользнула и застыла в воздухе. — Я…
— Молчите, — Луи всхлипнул, вставая, опираясь на поданную ладонь сына, и опустил сверток в гроб, через силу показывая взмахом кисти, что можно начинать или заканчивать.
Он не слушал молитву, не чувствовал рук, поддерживающих его, и только уносился в воспоминания, когда Гарри за общим чтением, замерев на четверть минуты, единственный раз спросил его, хочет ли он ребенка, готов ли он выносить снова. Тогда Альфа ждал ответа в тишине, под треск дров в камине, выкуривал сигару и обнимал так нежно, что Луи ответил на вопрос едва заметным согласием, которое замерло в его любящем взгляде. Это была их дочь, созданная в любви и желании, умершая от них же в чужом исполнении.
***
Дом умирал в тишине, спрятавшись в увядающей природе Бужеваля, дорожки покрывались пожелтевшими листьями, мебель тонким слоем пыли — никто не смел делать лишние движения, пока понятный любому приказ “не высовываться и сидеть тихо” имел полную власть. Луи заперся в комнате, никого не впускал к себе и тихо ждал спасения в виде Гарри, который до сих пор не дал о себе знать.
Андре с Владиславом скоро отправились в Англию, оставив все попытки поговорить с Луи, вытащить его из дома на свежий воздух или просто накормить хотя бы куриным бульоном. Николетт, поникшая и испытавшая сильнейший стресс, не отходила от Авелин, которая со свойственной ей материнской нежностью приняла девочку в свои теплые объятия как родную, даря всю любовь.
Книги стали для Луи чем-то вроде спасения, истории неизвестных ему людей, в которые он погружался с головой, на время помогали забыть о своих проблемах и ужасах настоящего, так он все чаще и чаще выбирал читать, нежели писать самому. Однако после, когда последняя страница перелистывалась, вместе со сгустившейся чернотой ночи на Луи обрушивались боль и одиночество. В одну из таких ночей, полную выплаканных слез и отчаяния, горькой тишины и резких движений руки к животу в поисках привычной выпуклости, в комнату после двух коротких стуков вошел Лиам.
Луи поднял усталые глаза и тут же опустил их, чувствуя себя полностью опустошенным. Он сидел в одном из кресел, в которых обычно они с Гарри завтракали, переплетя ноги и деля невероятно вкусные французские сладости, Альфа, разумеется, со смехом уступал, предпочитая вместе с рассветом пить черный кофе. Луи тяжело вздохнул и сильнее укутался в черную накидку, что с недавних пор стала его второй кожей.
— Луи’, — Лиам подошел, не дожидаясь приглашения, и занял место напротив, не замечая, как Омега едва вздрогнул в порыве остановить его, но быстро остыл, не найдя в себе силы даже на пару слов. — Как Вы себя чувствуете? — мужчина, постаревший за последние пять лет слишком заметно, что было усугублено частым приемом высокоградусных напитков и неактивным образом жизни, все еще сохранял молодость духа и той жажды, которая не покидала его. Луи оставался тем запретным, желанным плодом, что снился ночами в эротических снах, являлся юным, молочным телом, с обнаженными плечами и ключицами, отчего на утро губы Лиама оказывались прокушенными до крови, а в штанах становилось неимоверно жарко. Он смотрел на бесчувственного Омегу, его отсутствующий взгляд и непривычное безразличие, подался вперед и взял чересчур тонкую кисть, что потеряла всякую живость, в свои ладони и прижал ее к губам, страстно покрывая горячими поцелуями. — Что же Вы с собой делаете! — в сердцах закричал он, падая к ногам Луи, обнимая его колени, чувствуя, что теряет постоянную любовь к нему, что так тешила самолюбие и возвышала эго.
— Ничего, — Луи только пожал плечами в ответ и снова отвернулся к окну, разглядывая чернильное небо, затянутое тучами.
— Но ведь это всего лишь… — Лиам хотел сказать “ребенок”, но осекся, ощутив напряжение в теле Омеги, — испытание, и я буду рядом с Вами.
Луи вздрогнул и прикрыл глаза, сгорая от горя и радости, которую он ждал столько лет, вот только сейчас она была совершенно неуместна, да и прикосновения когда-то любимого человека теперь лишь обжигали горечью потерянных времени и любви, которая иссякла, отданная не детям, не супругу, не самому себе, а человеку, решившему ответить спустя шестнадцать лет.
— Уходите, Лиам, я просил не беспокоить меня, — сухо сказал Луи, вставая с кресла и выходя на балкон, где настроением правили порывистый ветер и дождь, который только-только набирал силу.
Лиам недоуменно смотрел на истощенную фигуру, укутанную во все черное, что исчезала во мраке, покидая его, лишая силы и веры, с которой он шел в эту комнату, думая получить желаемое в отсутствие Гарри, использовать состояние Луи. Он знал, что как бы Омега не любил его раньше, он бы не согласился разделить постель на пару раз, да и сам Лиам ненавидел в себе это желание, как что-то гадкое. Но сейчас этот порыв казался спасительным, утешающая ночь в объятиях друг друга принесла бы Луи успокоение, — так он думал, найдя для себя оправдание, что тешил в течение недели и использовал на пути в комнату, куда вход был строго воспрещен.
Авелин вместе с детьми покинула дом прошлым днем, оставив его присматривать за Луи до прибытия Гарри, но Лиам знал, что поездка того в Германию завершится еще не скоро. И тогда он решился. Но теперь, оставленный у изножья кресла, окутанный запахом Омеги, отчаянием и болью, которыми здесь пропиталось абсолютно все, он понял, что не стоит даже одного его поцелуя, признания и взгляда. Понял свою ничтожность и некую смехотворность, став вдруг для самого себя мерзким, потеряв себя в своих же глазах. Он смотрел на черный силуэт, тонкие щиколотки, открытые ветром, дрожащие плечи и поднятые к лицу руки — Луи плакал. И Лиам хотел подойти к нему, обнять, утешить, но знал в каждом своем действии только похоть и гадкость. Он ушел, решив напиться этой ночью так, чтобы не помнить ни себя, ни влюбленного юного взгляда прекрасных голубых глаз.
***
Конец лета в Германии отличался от Бужеваля и был холодным и неприступным, не принимал, будто насильно заставляя ехать обратно, скорее завершать дела и не задерживаться, праздно растрачивая время на ненужные разговоры с ненужными людьми. Гарри отчего-то жутко злился, каждое утро просматривая почту и не находя письма от Луи, который давно бы должен был искать его — прошел месяц, а он только и написал, что два слова в самые первые дни его отсутствия. И слова, сказанные перед отъездом, не возвращаться ранее двух недель, больно резали сердце, пусть и были сказаны на эмоциях.
Гарри выполнял поручение Президента, налаживал связи с правителем Германии через его представителей: днем вел деловые переговоры, а вот вечерами в непринужденной обстановке с ними же выкуривал дорогие сигары и пил коньяк, эти вечера и стали ключевыми в сглаживании углов, неугодных Президенту. Гарри пил мало, говорил неохотно, но искусно делал вид, что заинтересован в сухих беседах, проблемах с Омегами и детьми, что высказывались ближе к ночи, когда тоска по дому становилась особенно ощутимой. Альфа хотел вернуться, но из ненавистного даже для самого себя принципа оставался в холодном городе, ожидая узнать, что его действительно ждут и хотят видеть.
Последней каплей стало письмо, полученное поздним вечером от Владислава. Предчувствуя неладное, Гарри дрожащими руками раскрыл нетронутую бумагу, в центре которой кружевным почерком было спокойно и будто обреченно выведено “Прости”. Сердце мужчины замерло, умерло на четверть минуты, легкие заболели от нехватки кислорода, в голове сосредоточилась мысль о неясном, страшном происшествии, о котором ему почему-то не сообщили. Отчаянный призыв Луи, присланный двадцать девять дней назад, начёрканный в несвойственной ему манере — неаккуратно, будто необдуманно, с размытой слезой “Л” в конце и чуть ниже, тогда, как обычно он подписывался с чувством полным именем,— сейчас сводил с ума.
Гарри подошел к бюро и стал складывать бумаги в стопку, больше подсознательно сортируя их на нужные и мусор, после, так же витая мыслями в Бужевале, где оставил семью, собрал вещи в едва разобранные чемоданы и велел подать лошадей, чтобы последним поездом уехать во Францию, наплевав на условленные встречи.